автореферат диссертации по филологии, специальность ВАК РФ 10.01.03
диссертация на тему:
Проза Инго Шульце: проблема текста

  • Год: 2006
  • Автор научной работы: Урупин, Иннокентий Яковлевич
  • Ученая cтепень: кандидата филологических наук
  • Место защиты диссертации: Санкт-Петербург
  • Код cпециальности ВАК: 10.01.03
450 руб.
Диссертация по филологии на тему 'Проза Инго Шульце: проблема текста'

Полный текст автореферата диссертации по теме "Проза Инго Шульце: проблема текста"

I Л11М lit .. КИЙ IХХ-У ДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ

. На нравах рукописи

Урупин Иннокентий Яковлевич

Нртв Ииго Шульце: проблема текста

( ипщвныихть 10.01.03-литература народов стран зарубежья (литературы народов Европы, Америки, Австралии)

АВТОРЕФЕРАТ диссертации на соискание ученой степени кандидата филологических наук

Саикт-Петербург

2006

Работа выполнена на кафедре истории зарубежных литератур филологического факультета Санкт-Петербургского государственного университета.

Научный руководитель -доктор филолотчсских наук, профессор Березина Ада Геннадьевна

Официальные оппоненты:

доктор филологических наук, профессор Маркович Владимир Маркович

доктор филологических наук, доцент Федяева Татьяна Анатольевна

Ведущая организация -Институт мировой литературы им. А.М. Горького РАН (Москва)

Защита состоится «__»___________2006 г. в__час. на заседании диссертаци-

онного совета К 212.232.04 по защите диссертаций на соискание ученой степени кандидата филологических наук при Санкт-Петербургском государственном университете по адресу: 199034 С.-Петербург, Университетская наб., 11, филологический факультет, ауд.__

С диссертацией можно ознакомиться в научной библиотеке им. М. Горького Санкт-Петербургского государственного университета (С.-Петербург, Университетская наб., 7/9).

Автореферат разослан «___»_________2006 г.

Ученый секретарь диссертационного совета

кандидат филологических наук, доцент А.И. Владимирова

Обшая хярчстеристшм исследования

Наше непосредственное внимание к творчеству уроженца Дрездена Инго Шульце (р. 1962) - автора, занимающего видное место в немецком литературном ландшафте, лауреата ряда премий - привлекло то обстоятельство, что его дебют, книга «33 мгновенья счастья. Записки немцев о приключениях в Питере»1, посвящен России. Действие всех 33 историй этого сборника разворачивается в ранне-постсоветском Петербурге и окрестностях города; книга обладает насыщенным интертекстуальным рядом, причем большинство претекстов - это произведения русских авторов. Часть ‘первоисточников’ указана в конце сборника, в «Избранных примечаниях издателя»; здесь названы следующие имена: Пушкин, Чехов, Белый, Хлебников, Хармс, Булгаков, Набоков. То есть русский, петербургский ‘материал’, на основе которого ‘работают’ тексты Шульце, в немалой степени состоит из русской словесности. ‘Русскими’ во многом являются и сами ‘методы обработки’ этого материала: Шульце опирается на теорию и практику московского концептуализма и, таким образом, ‘примыкает’ к культурным ориентирам русского постмодернизма.

При всех различиях между отдельно взятыми текстами, которые принято объединять под ‘шапкой’ постмодернизма, общим вектором, определяющим для функционирования постмодернистской литературы, является устремленность к декларативному недопущению существования словесного означаемого, в результате которой текст перестает пониматься как вместилище каких-либо смыслов. ‘Утвердительные’ возможности литературного текста в ситуации постмодернизма подвергаются критике как выражение репрессивности, ставятся под принципиальное сомнение или вовсе перестают восприниматься всерьез. В русской литературе данная общекультурная диспозиция находит многочисленные подтверждения в творчестве московских концептуалистов, которые, стремясь отрефлек-тировать тоталитарную природу любого текста, работали с ‘чужими’ языками, не предполагая при этом наличия языка, который бы назывался ‘своим’. Наиболее последовательно и радикально эта стратегия проводится в прозе Владимира Сорокина, который, растворяя любую аутентичность в обсценности или наборе обессмысливающихся графем, демонстрирует некий предел возможной деконструкции литературы литературными же средствами. Вообще под постмодернизмом в нашей работе подразумевается прежде всего московский концептуализм,

1 См.: Schulze I. 33 Augenblicke des Glücks. Aus den abenteuerlichen Aufzeichnungen der Deutschen in Pitcr. Berlin, 1995; Шульце И. 33 мгновенья счастья. Записки немцев о приключениях в Питере / Пер. А Березиной. СПб., 2000. В дальнейшем ссылки на номера страниц этого издания приводятся в тексте автореферата в скобках.

который принято относить к постмодернизму, но который, конечно, не может быть приравнен к феномену постмодернизма в целом.

Проза Шульце во многом ориентирована на такие аспекты концептуалистской поэтики, как взаимная релятивизация различных дискурсов, отказ от ‘своего слова’. Однако в текстах немецкого автора данные установки не доводятся до радикального завершения - до характерной для продукции московских концептуалистов десемантазации любого текста, любого высказывания. При этом в прозе Шульце имеется практически отсутствующая у концептуалистов установка на коммуникацию, на обратную связь, реализуемая в параметрах абстрактного (имплицитного) автора и абстрактного (имплицитного) читателя. Эта коммуникативная установка проявляется также в ‘миметичности’ отдельных фрагментов повествования, в их явном несоответствии представлению о том, что текст не отсылает ни к чему, кроме других текстов. При этом речь идет как о коммуникативности, обнаруживающейся в текстах Шульце непосредственно ‘на фоне* концептуалистской цитации, так и о коммуникативности, актуализирующейся в способах ‘врабатывания’ в повествование не-концешуалистских претекстов.

Таким образом, актуальность реферируемой работы определяется в первую очередь возможностью на основе прозы Шульце исследовать некоторые потенции ‘пост-концептуалистского’ письма - в частности, в его коммуникативном аспекте. Кроме того, актуальность обращения к творчеству Шульце может быть связана с его слабой изученностью, а также со специфическим интересом, который представляет собой для русскоязычного германиста современный мало исследованный немецкий текст, питаемый русскими интертекстами.

Объект исследования: в диссертации анализируется сборник Шульце «33 мгновенья счастья» - его истории разбираются с точки зрения интертекстуальности на разных повествовательных уровнях. В отдельных случаях к анализу также привлекается книга «О носах, факсах и нитях Ариадны»2 (1994), состоящая из писем-факсов Шульце, возникших в Петербурге в 1993 г., и рисунков X. Пендор-фа. Наша работа мыслится прежде всего как исследование модифицирования в прозе Шульце русских литературных практик, поэтому роман «Simple Storys»3 (1998) остается за ее рамками. Роман «Новые жизни»4 (200S) не был учтен, поскольку к моменту его выхода в свет работа над диссертацией была практически завершена.

2 См.: Penndorf H.; Schulze I. Von Nasen, Faxen und AriadneÜden: Zeichnungen und Fax-Briefe. Berlin, 2000.

3 Cm.: Schulze I. Simple Storys. Ein Roman aus der ostdeutschen Provinz. Berlin, 1998; Шульце И. Simple Storys / Пер. Т. Баскаковой. M-, 2003.

* Cm.: Schube I. Neue Leben. Berlin, 2005.

Предметом исследования являются, широко говоря, трансформации постмодернистского письма или постмодернистских нарративных моделей (не обязательно вербальных, как станет понятно из анализа отсылок к инсталляциям Ильи Кабакова) - что и понимается под «проблемой текста», вынесенной в заглавие работы. Фиксация изменений в нарративных стратегиях оказывается возможной, несмотря на немецкий язык исследуемых текстов и русский - цретексгов; и даже несмотря на то, что русские претексты были реципированы автором исследуемых текстов в немецком переводе, поскольку речь идет о трансформации самых общих установок, о трансформации, которая выявляется даже в анализе невербальных интертекстов сборника «33 мгновенья счастья».

В более узком плане предметом нашего исследования является коммуникативный аспект прозы Шульце, обнаруживаемый при анализе характера апроприации в ней литературных и художественных стратегий московских концептуалистов, а также на основе других ее интертекстов. Одновременно - также в связи с коммуникативностью текста как такового - предметом анализа становятся те параметры, которые в прозе Шульце принимают петербургская мифология и петербургское социокультурное пространство.

В соответствии с таким представлением о предмете исследования целью работы видится демонстрация конкретных примеров модифицирования повествовательных принципов концептуалистского типа. В частности, мы пытаемся показать, какими средствами в сборнике Шульце ‘преодолевается’ (по крайней мере частично) десемантизация; каким образом в текстах немецкого автора актуализируется характерная для них специфическая коммуникативная интенция.

В этой связи в работе можно выделить следующие основные задачи, определяющие структуру исследования:

- показать, какую роль в прозе Шульце играет интертекстуальность и какие трактовки этого понятия применимы к его прозе;

- продемонстрировать коммуникативные установки сборника «33 мгновенья счастья» как его общую особенность, выявляемую даже вне прямой связи с интертекстуальностью;

- проанализировать ‘непосредственную’ роль московского концептуализма (а именно творчества В. Сорокина и И. Кабакова) в текстах Шульце;

- выявить коммуникативные возможности текстов Шульце на основе отсылок к абсурдистской поэтике Д. Хармса;

- проанализировать ‘петербургский’ интертекст сборника, его связи с «Петербургским текстом русской литературы» и петербургской мифологией. В ракурсах ‘петербургской’ цитации (отсылки к Ы Гоголю, А. Белому, а также к не-

литературной городской мифологии) вновь выявить коммуникативные интенции текстов Шульце;

- кратко указать на немецкоязычные претексты сборника «33 мгновенья счастья» и на обнаруживаемые с их помощью дополнительные аспекты повествовательных стратегий сборника.

Методы исследования: работа построена на основе системного и типологического анализа, структурного анализа текста с применением интертекстуального анализа и нарратологии.

Ее научная новизна состоит, во-первых, в обращении к мало исследованным текстам Инго Шульце и, в частности, в выявлении их интертекстов. Во-вторых, она обусловлена анализом коммуникативной составляющей литературного текста и демонстрацией возникновения на основе апроприации постмодернизма (московского концептуализма) нового типа текста, сохраняющего многие постмодернистские черты, но всё же заметно отличного от претекстов.

Нмучнп-пмисгнческаа значимость работы определяется возможностью использования ее материалов и выводов в рамках общих курсов по истории новейшей зарубежной литературы, в спецкурсах по немецкой литературе, а также в исследованиях, посвященных проблемам современной немецкой и русской литературы.

Текст работы прошел апробацию на межвузовских научно-методических конференциях преподавателей и аспирантов в СПбГУ (2001 и 2002 гг.), в рамках Летней школы по литературоведению в г. Марбахе на Некаре (Германия, 2005 г.), а также на конференции, посвященной литературным стратегиям визуализации, в Потсдамском университете (Германия, 2006 г.), где автором были представлены основные положения диссертации. Материалы работы легли в основу его отечественных и зарубежных публикаций.

Структура работы подчинена названным выше задачам исследования. Диссертация состоит из пяти глав, которые дополняются двумя приложениями (наше интервью с Инго Шульце и иллюстративный материал к рассматриваемой во второй главе инсталляции И. Кабакова «Страдания художника, или “заговор бездарностей”»).

Содержание работы:

Во введении формулируются тема и основная проблематика диссертации, выявляются ее актуальность и научная новизна; кроме того, делается краткий обзор литературы, посвященной творчеству Инго Шульце, а также тем проблемам, в связи с которыми мы рассматриваем это творчество.

б

В первой глав« демонстрируется общий теоретический контекст, в котором, на наш взгляд, уместно рассматривать привлекаемые к анализу образцы прозы Шульце. В отличие от последующих частей исследования, здесь лишь в малой степени затрагиваются конкретные интертексты его прозы. При этом тексты немецкого автора связываются с такими понятиями, как «интертекстуальность», «постпсихотическяй дискурс», «коммуникация», «абстрактный автор» и «абстрактный реципиент», которые используются и в последующих главах.

Сборник «33 мгновенья счастья» отличается внутренней неоднородностью, выражающейся в таких особенностях, как обилие рассказчиков, повествующих ‘голосов’; и разнообразие повествовательных техник, стилистических моделей -при отсутствии какой-либо скрепляющей, обобщающей инстанции. Данная специфика приводит к эффекту как ‘чисто’ композиционной, так и ‘содержательной’ гетерогенности, который вызывает известную читательскую дезориентацию. Эта гетерогенность является результатом осознанной повествовательной стратегии, о чем свидетельствуют и высказывания самого Шульце, в которых он, в частности, указывает на свое стремление «релятивизировать собственную претензию на истинность»5. То есть перед нами позиция, в целом характерная для ситуации постмодернизма: автор исходит из относительного характера любой истины и невозможности ‘своего слова’, что автоматически повышает статус слова ‘цитатного’. А в рамках установки на тотальную цитатность комбинирование, перегруппировка, столкновение разных цитатных элементов текста становятся доминирующими способами художественного самовыражения. Данная проблематика находит отражение в толкованиях понятия «интертекстуальность», одного из ключевых в постструктуралистских и постмодернистских теориях и важного для разбора конкретных интертекстов в прозе Шульце.

В тексте диссертации мы приводим ряд подходов к интертекстуальности; при этом основными ‘полюсами’ могут быть названы, с одной стороны, концепция ‘тотальной’, общекультурной интертекстуальности, родоначальницей которой является Ю. Кристева6. Схематично об этой концепции можно сказать, что ее сторонники склонны рассматривать всю человеческую культуру и историю как бесконечный интертекст. Логика этого видения делает по сути бессмысленным само понятие «текста». С другой стороны, не менее влиятельной позицией является рассмотрение интертекстуальности в сугубо внутритекстовом преломлении. Так, немецкий исследователь У. Бройх вводит понятие «продуктивной интертек-

5 Schulze I. Lesen und Schreiben И Süddeutsche Zeitung v. 6. Juli 2000.

6 Ср., напр.: Кристева Ю. Бахтин, слово, диалог и роман / Пер. Г. Коснхова // Коен ков Г. (сост.) Французская семиотика; От структурализма к постструктурализму. М., 2000, с. 427-457.

стуальности»7, которое предполагает анализ конкретных первоисточников в литературном тексте, причем введенных автором осознанно, как часть повествовательной стратегии.

С нашей точки зрения, в связи с прозой Шульце необходимо учитывать и общекультурное, и прикладное понимание интертекстуальности. Невозможность ‘своего слова’, из которой исходит Шульце, трудно рассматривать вне учета широкого распространения постетруктуралистской мысли, многие аспекты которой к середине 90-х гг. становятся ‘общими местами’. Однако идея ‘тотальной’ интертекстуальности ‘работает’ по отношению к текстам Шульце не как определяющая матрица, но как некий культурный фон. При этом в повествовательной практике Шульце мы видим вполне нюансированное и специализированное обращение к определенным и совсем не случайным претекстам. То есть проза Шульце в большей степени является примером «продуктивной» интертекстуальности, чем образчиком отношения к культуре как к набору цитат без первоисточников.

В связи с провокативностью прозы Шульце, с наличием в ней ‘жестких’ обеденных эпизодов, содержащих копрофагию, насилие и каннибализм, представляется плодотворным рассмотреть сборник «33 мгновенья счастья» как пример «постпсихотического дискурса». Опираясь на психоаналитические модели Лакана, В. Руднев предлагает обозначать тексты футуристов, Хлебникова, Бурлюка, Крученых, а также Хармса и Введенского как «психотический дискурс». Автор, подобный указанным, «подрывая саму коммуникативную основу языка (прагматику), отрезает путь к пониманию его языка (его символического) другими субъектами» и «создает свой собственный язык, родственный языку параноидального или маниакального бреда»8. Далее, используя в качестве образцовой ‘постмодер-ности’ тексты Сорокина, В. Руднев указывает на то, что в постмодернизме «первичным материалом, так сказать, для художественной обработки является не реальное, а воображаемое, не непосредственно взятая реальность, а предшествующая литературная традиция <...> И психоз возникает не на фоне реального, а на фоне этого первичного воображаемого, психоз подавляет не реальное (мы такого давно уже не знаем), а воображаемое». Литературные тексты, возникающие в подобной диспозиции, исследователь предлагает причислять к «постпсихотеческому дискурсу» 9.

7 См.: Broich U. Formen der Markierung von Inlertextualitüt // Broich U., Pfister M. (Hgg.) Intertex-tualitai. FormetL, Funktionen, anglistische Fallstudien. Tübingen, 1985, S. 31-47. S. 31.

* Руднев В. Прочь от реальности. М., 2000. С. 279.

* Там же. С. 294-295.

Итак, если вектор, идущий от символического, в психотическом дискурсе, минуя воображаемое, доходит до реального, то в постпсихотическом дискурсе вектор, идущий от символического, доходит лишь до воображаемого. «Бредо-вость» повествования тогда балансирует «между ужасом и капустником»10. Схожим образом может быть воспринята гротескность и абсурдность в сборнике Шульце. Но следует особо отметить, что в книге есть отсылки к самому Сорокину, то есть постпсихотическнй дискурс Шульце иногда строится на основе не психотического, а другого постпсихотического дискурса. Можно условно говорить о пост-постпсихотическом дискурсе, в котором уже не играет ведущей роли жесткая нацеленность иа релятивизацию психотического дискурса или на высвобождающее действие - преобразование деконструируемых дискурсов ‘обратно’ в инстинкты, характерное для Сорокина.

Еще одной важной для нас посылкой, включенной в первую главу работы, является наше предположение о специфической коммуникативности прозы Шульце. В связи с текстами Шульце, на наш взгляд, можно говорить о коммуникативных установках, нацеленных на нахождение некоторой конструктивной общности с адресатом, то есть с читателем, выходящей за рамки игры по распознаванию цитат. Позиции, которые мы здесь имеем в виду, были сформулированы в хрестоматийной работе Пауля Вацлавика и соавторов «Психология межличностных коммуникаций» (1967). Для нас в данной работе, основанной на методе системного анализа, представляет особый интерес рассмотрение человеческой коммуникации в аспекте «обратной связи». Такой подход подразумевает невозможность понимания коммуникации в рамках однонаправленной детерминированности, как каузальной «цепи, в которой событие а влияет на событие Ь, а Ь затем воздействует на с, с, в свою очередь, на сі и так далее»11. Авторами, напротив, утверждается: «Наше главное предположение состоит в том, что межличностные системы, будь то группы незнакомых между собой людей, супружеские пары, семьи, психотерапевтические или даже межнациональные отношения, можно рассматривать как петли обратной связи, поскольку поведение каждого человека12 влияет и подвергается влияниям со стороны других людей»13. С нашей точки зрения, повествование в прозе Шульце строится с учетом подобной обратной связи, с импликацией активного и ‘открытого’ продолжения коммуникации читате-

19 Там же. С. 299.

" Вацлавах П., Бивин Д., Джексон Д. Психология межличностных коммуникаций / Пер. И. Авндон, П. Румянцевой. СПб., 2000. С. 33.

12 Развивая данные принципы, авторы работы под участниками коммуникации подразумевают не только человеческих индивидов, во и политические субъекты (страны) или литературных персонажей.

13 Там же. С. 34. ' - - • • .

лем, при наличии которой формирование смысла не завершается в тексте, а должно быть активно продолжено за его пределами. Причем такое положение дел не является просто внешней по отношению к тексту данностью, но оказывается одним из внутренних двигателей повествования.

С использованием нарратологической терминологии эта диспозиция может быть описана как интенция конструктивной коммуникативности, исходящая от абстрактного (имплицитного) автора к абстрактному (имплицитному) читателю. Согласно авторитетным суждениям немецкого нарратолога В. Шмида, «абстрактный автор» - это «олицетворение интенциональности произведения»; это «конструкт, создаваемый читателем на основе осмысления им произведения. <...> Не стоит упускать из виду, что конструирование основывается на содержащихся в самом тексте симптомах, объективность которых принципиально ограничивает свободу толкователя. Поэтому следует предпочесть термину “конструкт” понятие “реконструкт”»14. Абстрактный же читатель, по В. Шмиду, - это «атрибут абстрактного автора»15; это «содержание того авторского представления о получателе, которое теми или иными индициалъными знаками зафиксировано в тексте»16. Кроме того, абстрактный читатель - «это образ идеального реципиента, осмысляющего произведение идеальным образом с точки зрения его фактуры и принимающего ту смысловую позицию, которую произведение ему подсказывает». При этом имеется в виду не ‘подсказка’ конкретного автора, а «зафиксированные в произведении и гипостазируемые в абстрактном авторе творческие акты»17.

В работе П. Вацлавика и соавторов коммуникация подразделяется на симметрические и комплементарные «взаимодействия». Симметричность предполагает стремление партнеров «скопировать поведение друг друга», в то время как в комплементарных отношениях «один партнер занимает более высокую, важную, первичную позицию, а другой - подчиненную, вторичную, более низкую»1*. При этом указывается, что «первичность» и «вторичность» не предполагают здесь оценочности и часто бывают обусловлены социальным или культурным контекстом - как в случаях матери и ребенка, учителя и ученика, врача и пациента. В прозе Шульце едва ли где-то может быть прочитано намерение завязать коммуникацию, ставящую читателя в «подчиненную», «вторичную» позицию. Та коммуникация, которая, как нам представляется, имплицируется текстами Шульце,

14 Шмид В. Нарратология. М., 2003. С. 53-54.

15 Там же. С. 57.

'* Там же. С. 60.

17 Там же. С. 61.

11 Ваопавкк П., Бивин Д., Джексов Д Психология межличностных коммуникаций. С. 82.

имеет тенденцию к такой комплементарное™, при которой примарная, ‘сильная’ роль отводится (абстрактному) читателю19. Соответственно, на уровне абстрактного авторства коммуникативность' проявляется как своего рода слабость - слабость, необходимая в создании пространства для ‘сильного’ читательского ‘ответа’.

Как уже сказано, повествовательные интенции прозы Шульце во многом основываются на интертекстах и актуализируются через цитацию, и важным пунктом здесь является взаимная релятивизация разных повествовательных перспектив и техник. Такой принцип работы с текстом можно считать основной, доминирующей компонентой повествования. Эго то, что исходит от концептуалистских ориентиров Шульце; то, что декларируется самим автором, когда он говорит об ограничении «собственной претензии на истинность». Однако в текстах Шульце подобная ‘релятивизационная’ тактика то и дело ‘ослабляется’ - причем не только за счет того, что она сама по себе оказывается цитатной, то есть не только за счет перехода постпсихотического дискурса в пост-постпсихотический или постмодернистского кода в пост-постмодернистский. Дня отдельных эпизодов «33 мгновений счастья» находится психологическая референция, прослеживается стремление воспроизвести в тексте психологическую реальность, и повествование становится ‘реалистическим’. В целом речь не идет ни Ъ попытке ‘возвращения к реализму’, ни об очерковом, публицистическом построении текста, поскольку ‘психологические’, читаемые на миметическом уровне эпизоды «33 мгновений счастья» не выстраиваются в повествовательную доминанту, они лишь оттеняют остальное, ‘ не-миметическое’ повествование. Однако их наличие маркирует нестабильность постпсихотического кода, и именно здесь можно увидеть импликацию нестабильности и ‘слабости’ авторской инстанции: текст ‘не настаивает’ на своем постпсихотическом развитии, тем самым переадресуя вопрос развития читателю.

Для подтверждения этого тезиса в тексте работы приводятся примеры эпизодической ‘реалистичности’ в сборнике, которые мы обнаруживаем, во-первых, в ряде историй, целиком не противоречащих обыденной логике. Во-вторых, эффект ‘реалистичности’ возникает через известную психологизацию, происходящую в концовках ряда историй, в завершении постпсихотических построений. Коммуникативность сборника дополнительно обеспечивается эпизодами, в которых положение рассказчиков заведомо ‘проигрышно’, контекстуально безнадеж-

19 Подобное положение может в той же терминологии бьпъ также охарактеризовано как «“ме-такомплемснтарные” взаимоотношения», «в которых А позволяет или заставляет В отвечать за себя». - Там же. С. 81-82. То есть в данном случае текст заставляет читателя ‘работать’, завершать формирование смыслов. *' •

но - и при этом психологически ‘достоверно*. Читатель провоцируется на сочувствие ‘проигравшим’, причем возможность обратной связи поддерживается также тем, что ‘проигравшие’ не становятся чересчур явными аутсайдерами. ‘Проигрыш’ здесь локален и имеет тенденцию благополучно разрешаться или даже оборачиваться ‘счастьем’ (ср., например, 3-ю, 6-ю, 12-ю, 25-ю истории).

В 25-й истории рассказчик - немецкий редактор газеты - «парализован» «чувством безысходности» (197): в его квартире в связи с наступившим летом отключили горячую воду; кроме того, он впустил в квартиру нежданную посети-тельницу-коммунистку, пришедшую досаждать ему просьбами о публикации ее статьи. Намереваясь сначала предложить гостье чая, рассказчик во время разговора с ней кипятит все новую воду и обладает в итоге достаточным количеством горячей воды, для того чтобы принять ванну:

«Еще и часу не прошло, как я, глядя на ванну, наполненную водой наполовину, внезапно понял: мой безнадежный и нахальный бунт удался! Я вымоюсь еще сегодня! Эта уверенность пришла так внезапно, что я, поверженный ею, тут же ощутил возбуждение, с которым вскоре погружусь в воду, где, окутанная теплом, вся эта канитель преобразится в счастье». (200)

Здесь коммуникативность обретает максимальную в сборнике ‘миметич-ность’: фокусировка счастья погружения в теплую воду - прямая, сенсорная апелляция к читателю. Приведенная цитата завершает историю, выраженные здесь эмоции в ее рамках не релятивизируются, а в рамках всего сборника эксплицируют возможность конструктивной адресации литературного текста к читателю. Под конструктивностью мы понимаем не вовлечение в ‘общее дело’, но предпосылки для локальной организации обратной связи, для создания ‘общего пространства’, в котором - опять же локально - была бы возможна читательская солидаризация с текстом. Речь при этом не идет и о достижении общности через ‘вживание’ читателя в характер рассказчика или персонажа. Общность может выстраиваться на уровне обнаружения читателем исполнителей узнаваемых ролей в узнаваемых ситуациях, то есть на уровне положений. И допустимая постпсихо-тичность обстоятельств, предшествующих обстоятельствам узнаваемым, не является здесь помехой.

При этом важно, что в сборнике отсутствует инстанция, которая бы находилась ‘над’ всеми этими обстоятельствами, и здесь мы имеем в виду не только отсутствие ‘всевластного автора’, но и отсутствие какой-либо единой повествовательной модели. Таким образом, ‘слабость’, неуверенность актуализируются и на метаповествовательном уровне. Читателю предоставляется возможность воспринимать текст ‘без посредников’ и реагировать - и на представленные повествова-

тельные техники, и на положения и ситуации, описанные в тексте, - как на Набор объектов в некоей инсталляции. Проблема, с которой встречается здесь читатель, состоит в отсутствии для всего ‘набора’ общего знаменателя, каковым могла бы быть, например, общая установка на деструкцию смыслов, имманентный тексту механизм саморазрушения. В результате становится возможным возникновение прагматического поля, в котором допускаются литературные построения, не запрограммированные на собственную деструкцию, но и не пытающиеся ‘преодолеть’ автодеструктивную модель порождения текста, распространенную у московских концептуалистов, некоей новой устойчивой парадигмой. Увиденный совокупно, текст сборника Шульце ни на чем не ‘настаивает’, не содержит ‘последнего слова’. Эту диспозицию можно также описать как попытку создания дополнительного пространства, нестабильного и ускользающего, где, однако, была бы возможна адресация текста к читателю и где было бы предусмотрено место для читательского ‘ответа’.

Актуальность такой попытки обеспечивается памятью о деконструктивных моделях, на которые сборник во многом сохраняет ориентацию. В ‘реалистических’ концовках постпсихо тических историй сохраняется ‘воспоминание’ о пост-психотичности. ‘Коммуникативное’ погружение в горячую ванну в 25-й истории происходит после каннибализма в бане в 17-й истории. Возможно, это даже референция за пределы текста, к жизненным реальностям: предлагается оценить преимущества обычной теплой ванны перед необузданным банным азартом. Тогда момент смягчения и локализации эмоций прочитывается и как выдвигаемая текстом жизненная позиция, в соответствии с которой установка на обратную связь получила бы место предпочтительной, хотя и трудно достижимой коммуникативной модели.

Вторая глава работы целиком посвящена особенностям освоения опыта московских концептуалистов немецким автором, который в выступлениях и интервью неоднократно декларировал свою симпатию к творчеству представителей данной группы художников и литераторов. Однако до сих пор связь текстов Шульце с художественными установками концептуалистов оставалась практически вне поля зрения литературоведов и критиков. Помимо газетной публикации Б. Гройса20, в которой акцентируется родство Шульце и концептуалистов, а также

20 См.: Groys В. Die Disziplin der Selbst-Distanzierung. Ein Meister der ‘condition postcommuniste’: Boris üroys’ Laudatio auf Ingo Schulze anläßlich der Verleihung des Joseph-Breitbach-Preises // Frankfurter Rundschau v. 4.10.2001.

статей А. Березиной21 и П. Михальцика22, где важность для Шульце концептуалистских ориентиров упоминается лишь ‘на полях’, какие-либо попытки поставить Шульце в концептуалистский контекст отсутствуют.

«Московский концептуализм» или «соц-арт» - это названия, используемые при обозначении направления неофициального искусства, зародившегося в Москве в начале 70-х гг.23 Важнейшими представителями этого направления, которое нередко рассматривается как отечественная версия поп-арта, являются Виталий Комар и Александр Мел амид, Илья Кабаков, Эрик Булатов, Дмитрий Александрович Пригов, а также участники группы «Медицинская герменевтика» Сергей Ануфриев и Павел Пепперштейн. В качестве теоретика к кругу московских концептуалистов принадлежал, кроме того, культуролог и философ Борис Гройс. Концептуалисты работали «одновременно с визуальными и речевыми (литературными) знаками, постоянно перекодируя одни в другие»24. В узко литературном контексте здесь прежде всего должны быть названы Дмитрий Александрович Пригов, Лев Рубинштейн и Владимир Сорокин. Б. Гройс пишет:

«Еще в конце 60-х - начале 70-х гг. некоторые русские художники, как, например, Илья Кабаков или Эрик Булатов, начали работать с изображением и текстом в той же манере, что советская идеология. Целью теперь стало не разрушение господствующего языка или изобретение нового аутентичного языка, а использование реально существующего, официального языка в его механистичности, синтаксическом автоматизме без какой бы то ни было претензии на истину, содержание, выразительность и смысл в качестве частного, своего собственного языка. На основе этой приватизации бессубъектного языка государства возникло внутреннее напряжение художественной и литературной работы»25.

В ходе этой работы объектами «приватизации» могли становиться любые языки, то есть постулируемые концептуалистами носители тоталитарности. В частности, литература концептуализма демонстрирует и «механистичность», и

21 См.: Березина А. Автор-рассказчлк-герой-читегеяь в художественном пространстве провокации И Вестник филологического факультета института иностранных языков, 1999, 2/3. СПб., с. 191-199.

а См.: Michalzik Р. Wie komme ich zur Nordsee? Ingo Schulze erzählt einfache Geschichten, die ziemlich vertrackt sind und die alle lieben // Kraft T. (Hg.) aufgerissen. Zur Literatur der 90er. München, 2000, S. 25-38.

23 В нехоторых случаях данные термины ‘разводятся’, однако общепризнанной границы между «московским концептуализмом» и «соц-артом» выделить нельзя; в нашей работе эти два термина употребляются как абсолютные синонимы. См. об этом: Липовецкий М. Русский постмодернизм: очерки исторической поэтики. Екатеринбург, 1997. С. 252.

24 Рыклив М. Роза ветров // Монастырский А (редактор-составитель). Словарь терминов московской концептуальной школы. М., 1999, с. 11-14. С. 13.

25 Groys В. Der Text als Monster // Groys В. Die Erfindung Rußlands. München, 1995, S. 213-228. S. 215-216.

«синтаксический автоматизм» не только в прогосударственном соцреализме, но и в русской классической литературе и вообще в любом литературном тексте. Подобная ‘десубъективизация’ литературы и является основным заимствованием Шульце у представителей соц-арта. ■

Многообразие повествовательных техник в «33 мгновеньях счастья» при декларативной ориентировке Шульце на концептуалистов позволяет предположить, что все интертексты в сборнике - это сначала формальное следование этим самым концептуалистам, а потом уже взаимодействие с определенными претек-стами. Во многом это предположение представляется корректным: там, где Шульце, отсылая к канонизированным текстам русской литературы, тривиализи-рует их и релятивизирует первоначально содержавшиеся в них смыслы, он отсылает одновременно и к текстам концептуалистов, у которых он ‘научился’ такому обращению с материалом. Однако, кроме схожих с концептуалистскими общих установок, в сборнике Шульце обнаруживается также конкретное взаимодействие с образчиками этой литературы - а именно, с текстами Владимира Сорокина, творчество которого берет начало внутри данного направления.

Достаточно многие тексты Сорокина - как рассказы, так и отдельные части романов - отличает переход от повествования по образцу производственной, или деревенской, или диссидентской прозы (то есть вариантов советского дискурса) в начале к описаниям невероятного насилия, или невероятных половых сношений, или разнообразных манипуляций, связанных с экскрементами, в завершении; распространен также вариант, когда текст заканчивается бессмысленным набором слов или отдельных слогов. По мнению многих исследователей текстов Сорокина, использование в них насилия и эротики следует трактовать на основе психоаналитических моделей - оно должно вести к вскрытию «культурного подсознания соцреализма» и порождению «эффекта первичной, дознаковой реальности»26, или к «десублимации» - обратному преобразованию художественного продукта в инстинкты27.

Общепризнанной характеристикой текстов Сорокина является отсутствие в них ‘своего слова’, тотальное отрицание самой возможности любого ‘аутентичного’ письма, стремление к десемантизации любого высказывания; М. Рыкпин

26 Липовецкий М. Паралогия русского постмодернизма // Новое литературное обозрение, №30 (1998), с. 285-304. С. 289.

См.: Hirt G., Wonders S. Die Einschläferung des Wons. Literatur und Kunst des Moskauer Kon-zeptualismus // Funkkolleg. Literarische Moderne. Europäische Literatur im 19. und 20. Jahrhundert. Tübingen, 1994, Studienbrief 10, S. 28/1-28/40. S. 28/22.

отмечает в них «асемиотичностъ»28 и «асигнификативное отношение к знаку»29. Этот эффект достигается сменой повествовательных перспектив, ни одна из которых не позволяет считать себя более значимой, чем все остальные. Схематично резюмируя различные трактовки сорокинских текстов, можно утверждать, что за их дискурсивным многообразием большинство интерпретаторов в той или иной форме обнаруживает фигуру тотального отсутствия, пустоту. Это позволяет высказать предположение, что Шульце, цитируя Сорокина, был обречен на смягчение такого ‘релятивизационного’ радикализма. Строго говоря, процитировать Сорокина должно быть невозможно - из-за отсутствия у него ‘своего слова’, из-за того, что это значило бы процитировать пустоту. То есть речь идет о частичном воспроизведении техник сорокинского ‘перехода', а сам момент такого воспроизведения, пересказа выделяет эту пустоту как нечто локальное, релятивизи-рует ее тотальность, делает ее ‘домашней*. При этом в каждом конкретном случае цитат или косвенных отсылок к текстам Сорокина Шульце решает конкретные повествовательные задачи, не исчерпывающиеся ‘переложением’ претекста.

Во второй главе мы пытались выявить эти задачи на материале 2-й, 9-й, 13й, 17-й, а также 1-й и 33-й историй сборника. В привлекаемых текстах не находится прямых вербальных корреспонденций с продукцией Сорокина, однако ко-профагия и каннибализм, немотивированная жесткость и переворачивание поведенческих конвенций в сборнике Шульце обнаруживают черты отчетливого сходства с такими рассказами Сорокина, как «Дорожное происшествие», «Сергей Андреевич», «Поминальное слово», «Обелиск», «Заседание завкома», а также с романами «Тридцатая любовь Марины» и «Норма». При этом важнейшим несоответствием между сборником Шульце и указанными текстами Сорокина является, во-первых, локальность обсценных эпизодов у Шульце, их ‘обратимость’. Во-вторых, для повествования у Шульце характерен социально-дескриптивный вектор, как правило, не свойственный текстам Сорокина.

В разговоре с журналистом Томасом Гайгером, а также в интервью с автором реферируемой диссертации важнейшей из мотивировок для стилистической неоднородности «33 мгновений счастья» Шульце называет неоднородность своих собственных петербургских впечатлений. То есть попытка формального следования концептуалистским принципам работы с текстом отнюдь не исчерпывает повествовательную интенцию сборника. Немецкий автор вполне определенно хочет адекватно рассказать о жизни в Петербурге в 1993-м г. Происходящие в сборнике смягчение и локализация сорокинских ходов достигаются за счет рассредоточе-

21 Рыклин М. Осторожно, окрашено! // Рыкллн М. Террорологики. Тарту, 1992, с. 97-107. С. 100.

29 Рыклин М. Террорологики-П // Там же, с. 185-221. С. 206.

ния перекличек с Сорокиным в социокультурном пространстве России начала 90х гг. Тексты Сорокина оказываются одним из вариантов оптики, через которую можно посмотреть на российскую действительность, но не тотальным методом для ее литературного освоения.

При этом обсценные и шокирующие жестокостью сцены в сборнике, аналоги которых служили у Сорокина для релятивизации других дискурсов, и у Шульце отчасти сохраняют свою изначальную функцию: идеалы ‘высокой духовности’ Ирины и Анатолия из 9-й истории обессмысливаются ‘натуралистичностью’ завершающего историю убийства. Важно однако, что мир инстинктов, говорение о котором в советской - и восточногерманской - культурной ситуации было официально неприемлемо, в 90-е гг. перестает быть запрещенным, и провокативные возможности эпизодов из 9-й или 17-й истории несколько снижаются. Сцены насилия здесь вполне могут ‘работать’ как описание русской повседневности - особенно для немецкого читателя, то есть основного адресата книги Шульце. Это тем более вероятно, что западные клишированные представления о России в немалой степени предполагают дикость, необузданность, насилие. И тексты Шульце в обеденных эпизодах как будто потакают этим ожиданиям, но автор ловко и даже ‘политкорректно’ снимает с себя ответственность: описанные ужасы на самом деле придуманы самими русскими, и не как ужасы, а как «буквы на бумаге»30. Таким образом, инспирированная концептуалистами дистанция становится двойной: русские интертексты позволяют ‘чужими’ средствами отобразить актуальную культурную ситуацию; они же позволяют дистанцироваться от расхожих западных клише.

Конкретный читатель, не распознавший аллюзий в ‘постпсихотичных’ местах, будет, очевидно, эпатирован - и такое прочтение вполне может также учитываться автором. Но прошедший сорокинскую ‘закалку’ читатель и во 2-й, и в 9-й, ив 17-й историях увидит своего рода пограничные маркеры, позволяющие оценить, насколько велик арсенал повествовательных средств в книге Шульце. Отсылки к творчеству Сорокина указывают на то, что ‘пределом’ повествовательных интенций сборника является тотальная десемантизация; однако, будучи объектом пересказа, реминисценций, сорокинская деструкция парадоксальным образом создает вокруг себя пространство коммуникативности. Перспектива, в кото-

34 Сорокин В. Текст как наркотик. Владимир Сорокин отвечает на вопросы журналисте Татьяны Рассказовой // Сорокин В. Сборник рассказов. М., 1992, с. 119-126. С. 121. Симптоматично, что занявший позицию ‘слепой ярости’ репеаэент книги Шульце не видит «продуктивной» интертекстуальности и приводит как наиболее оскорбительные в основном те фрагменты сборника, для которых существуют конкретно идентифицируемые русские претексты (ср.: Звягин Е. Тридцать три зуба против России, или кусачая клюква // Нева, 2001, № 5, с.204-206. С. 204205).

рой может состояться коммуникация, примерно такова: абстрактный автор сборника Шульце самообкаруживается как читатель Владимира Сорокина и делится своими впечатлениями о прочитанном; при этом наличие ‘места для обсуждения’, для обратной связи гарантируется описанной выше общей ‘слабостью’ авторской инстанции.

Еще одним примером обращения Шульце к традициям московского концептуализма является 27-я история сборника, в которой частично воспроизводится ситуация, легшая в основу одной из инсталляций И. Кабакова 90-х гг. В случае с Сорокиным тексты Шульце локализуют деструктивность литературных интенций; в отношении Кабакова выстраивается во многом схожая диспозиция, в отсылках к Кабакову у Шульце также локализуются моменты десемантизаиии. В завершении второй главы мы предпринимаем подробный анализ интермедиальных перекличек между 27-й историей и инсталляцией Кабакова «Страдания художника, или “заговор бездарностей”» (1994)31. При помощи прежде всего нарра-тологических средств мы пытаемся показать, каким образом жанр «тотальной» инсталляции32 - с его многоуровневыми претензиями на тотальность, реализуемыми прежде всего за счет сложной деконструкции (своего рода подавления) реципиента - врабатывается в литературный текст. При этом мы стремимся продемонстрировать, что Шульце удается не просто выстроить вербальные отсылки к кабаковскому ‘исходному материалу’, - в 27-й истории эксплицируется сам принцип функционирования «тотальной» инсталляции.

Эго становится возможным не в последнюю очередь благодаря самому материалу: работы Кабакова при их пространственности отличаются выраженной нарративностью. В них постоянно рассказываются истории: на уровне пространства, изображения и текста. Поэтому для инсталляций Кабакова оказывается возможным описать инстанции абстрактного автора и абстрактного реципиента. Наше центральное предположение состоит в том, что эти нарративные инстанции инсталляций Кабакова в 27-й истории сборника Шульце становятся действующими лицами, персонажами. То есть параметры абстрактных автора и посетителя инсталляции представлены у Шульце ‘в ролях’ (а именно в виде художника Владимира и искусствоведа Гебеля). Благодаря этому гетерогенные элементы «тотальной» инсталляции (оформление пространства, картины, фиктивная предыстория, фиктивные авторы, фиктивные отзывы посетителей) объединяются у

31 Ср.: Kabakov I. Die Verzweiflung des Künstlers oder Die Verschwörung der Untale nt ierten. Berlin, 1994. Ср. также: Stoos T. (Hg.). Ilya Kabakov: Installationen 1983-2000. Werkverzeichnis: in zwei Bänden. Düsseldorf; 2003, Bd. 2 (Installationen 1994-2000), S. 34-37.

32 Ср., напр.: Кабаков И. / Kabakov I. О «тотальной» инсталляции / Über die «totale» Installation / On The «Total» Installation. Ostfildern^ 1995.

Шульце в единую наррацию; бесконечно ‘разбегающееся’ пространство инсталляции локализуется. Таким образом отчасти преодолевается характерная для «тотальных» инсталляций десемантизация: Шульце ресемантизирует себя как посетителя инсталляции Кабакова, реконструируя деконструкции последнего.

В третьей главе диссертации предпринимается анализ взаимосвязей между «33 мгновеньями счастья» и творчеством Даниила Хармса. Речь идет, в частности, о связи 4-й и 10-й историй сборника Шульце с такими текстами Хармса, как «Утро» и «Петя входит в ресторан..».. Кроме того, делается попытка обозначить трансформации, выявляемые у Шульце по отношению к философским изысканиям «чинарей» - неформального объединения, смежного с обэриутами33. В этой связи к исследованию привлекается текст Я. Друскина «О голом человеке» 34 и «Трактат более или менее по конспекту Эмерсена»35 Хармса.

В разборе интертекстуальных связей сборника Шульце с прозой Сорокина и инсталляциями Кабакова было показано, что у немецкого автора до некоторой степени преодолевается ‘некоммуникативность’ прегекстов, блокирование в них возможности обратной связи. Достигается это локализацией концептуалистских практик в актуальном социокультурном контексте и общим смягчением сугубо ‘релятивизационного’ подхода к любому тексту (в случае Сорокина) или фокусировкой имплицируемых инсталляцией моделей восприятия (в случае Кабакова). На основе перекличек с творчеством Хармса присутствующие в сборнике коммуникативные установки можно выявить в несколько более ‘непосредственном’ виде - не только как изменение принципов работы с текстом, но и как трансформацию повествовательных ситуаций, в которых претекст напрямую указывает на невозможность коммуникации.

Немецкий турист, главный персонаж 4-й истории сборника, сначала, дословно воспроизводя фрагмент из «Утра» Хармса, высказывает резкое раздражение увиденным в Петербурге. Затем он на рынке одаривает нищую старуху и сам становится объектом неистовой щедрости рыночных торговцев, которые заваливают его предметами из своего ассортимента - заведомо неприменимыми дарами. При этом ценность полученных туристом бессмысленных подарков определяется не самой их бессмысленностью (как в хармсовском «Трактате более или менее по конспекту Эмерсена»), а связью с дарителями. Здесь актуадизируется ‘слабая’ за-

55 См. об этом, напр.: Друсюга Я. Чинари // Wiener Slawistischer Almanach 15 (1985), S. 381-404; Жаккар Ж.-Ф. Даниил Хармс и иовец русского авангарда. С. 115-184.

м См.: Друскин Я. О голом человеке // Сажин В. (отв. ред.) «...Сборище друзей, оставленных судьбою». “Чннари” в текстах, документах и исследованиях; в 2 томах. М., 1998, т. 1, с. 824.

3> См.: Хармс Д. Трактат более или менее по конспекту Эмерсена // «...Сборище друзей, оставленных судьбою». Т. 2, с. 406-408. Написание «Эмерсея» авторское; здесь «более или менее» имеется в виду американский философ Ральф Эмерсон (1803-1882).

интересованность в обратной связи, более влиятельная в текстах Шульце, чем характерная для текстов Хармса ‘сильная’ устремленность к свободе. Персонаж 4-й истории все берет с собой, все принимает. Не зная, вероятно, как все эти объекты могут быть применены, он своим согласием взять всё признает право на жизнь этих ‘несовершенных’ предметов, которые подарили ему от чистого сердца «милые» (35) люди. То есть налицо готовность к коммуникации с этими людьми -коммуникации с разными и с позиции западного человека совершенно не понятными началами.

В 10-й истории сборника Шульце, ремейке текста Хармса «Петя входит в ресторан...», выстраивается ‘абсурдистский’ диалог, завершающийся неожиданным восстановлением согласия и справедливости. Неспособность языка сопри-

I

коснуться с чем-то внеположенным самому языку, трагически переживаемая в творчестве Хармса, в текстах Шульце янляется исходной ситуацией, для которой вовсе не невозможно ‘коммуникативное’ развитие. Понимание нерепрезентатив-ности языка не способно погасить страсть к рассказыванию историй. Сознание ограниченности языковых возможностей выражается у Шульце в разнообразии дискурсов, в игре со стилями в рамках одной книги. Однако варианты этого ‘говорения’, пусть и осознаваемые как одинаково несовершенные, ‘хотят’ быть услышанными, требуют коммуникации с читателем, что и отображается ь модифицировании хармсовских сюжетов в сборнике Шульце.

Четвертая глава диссертации посвящена петербургской специфике прозы Шульце. Интертекстуальность в «33 мгновеньях счастья» обладает среди прочего топографическим измерением: пространство действия историй - Петербург - само по себе является насыщенным интертекстуальным полем. Особая ‘энергетика’ этого поля уже послужила основанием для выявления городского метатекста -«Петербургского текста русской литературы», который «отчетливо сохраняет в себе следы своего внетекстового субстрата и в свою очередь требует от своего потребителя умения восстанавливать (“проверять”) связи с внеположенным тексту, внетекстовым для каждого узла Петербургского текста»34. При этом и «вне-

34 Топоров В. Петербург и «Петербургский текст русской литературы» (Введение в тему) // Топоров В. Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в облаете мифопоэтического. М., 1995, с. 259-367. С. 259. Предполагаемая завершенность «Петербургского текста» как прежде всего ис-торюсо-литературного явления не позволяет нам напрямую объявить прозу Шульце частью этого конструкта В. Топорова; а нашей работе, однако, многие характеристики интересующего нас шульцевского петербургского пространства увязываются с параметрами топоровского «Петербургского текста». К настоящему моменту реконтекстуалнзация «Петербургского текста» в сборнике Шульце наиболее подробно описана в статье: Березина А. Книга И. Шульце «33 мгновенья счастья» и «Петербургский текста // ЭпкЦа (Зегташса. Немецкоязычная литература ХГХ-ХХ веков в современных исследованиях. Неконфронтационный диалог. СПб., 2004, с. 394-409.

текстовая» - по отношению к литературным текстам - составляющая культурного пространства Петербурга носит цитатный характер37.

Таким образом, все, что происходит в Петербурге, может быть воспринято как неизбежное цитирование, и принципы работы с текстом, на которых строится сборник, вполне соответствуют этому положению дел: Петербург в книге Шульце осваивается ‘готовыми’ повествовательными техниками, и все ‘события’, происходящие в его текстах, являются проекцией насквозь литературных ситуаций на социокультурную действительность Петербурга начала 90-х гг. То есть все, что происходит в сборнике, происходит с литературой, и новый социальный контекст оказывается как будто лишь фоном для ‘старых’ литературных ходов. Однако, исходя из того, что Петербург как город состоит из цитат, можно утверждать, что повествовательная стратегия Шульце всего лишь адекватно отвечает параметрам данного пространства, и в этом плане можно прийти к парадоксальному выводу, что Шульце повествует о ‘настоящем’ Петербурге.

При этом повествование нередко фокусируеггся на петербургских городских мифах3*, в первую очередь на литературном мифе Петербурга, но и на других аспектах городской мифологии. Актуализация литературного мифа выражается в первую очередь в конкретных цитатах и аллюзиях на канонические тексты, которые либо написаны петербургскими авторами, либо имеют местом действия Петербург. Миф города великой литературы, который был травестирован еще в текстах Хармса, в 90-е гг. продолжает существовать как набор полустертых клише. В историях Шульце цитаты нередко маркируют ситуации, в которых исходные значения цитируемых первоисточников не играют первостепенной роли, а цитирование как таковое становится знаком пространства. Современные масштабы петербургской мифологии актуализируются в сборнике также за счет смешивания ее компонентов и возникающей как следствие взаимной релятивизации различных мифологем, не обязательно литературных.

Нужно, впрочем, помнить, что, несмотря на ‘деконструктивный’ модус ‘петербургского’ цитирования, отсылки к русским источникам в сборнике всегда имеют также конструктивный вектор. Речь идет, как уже было отмечено, о поисках при помощи интертекстов ключей к социокультурной ситуации в Петербурге начала 90-х гг. В этом плане ‘петербургская’ цитация в сборнике устремлена к внетекстовой реальности, что может быть расценено как движение навстречу

17 Ср. об этом: Гройс Б. Иыева города. // Гройс Б. Искусство утопии. С. 292-303.

11 Краткая типология петербургских мифов приводится у В. Топорова: Топоров В. Петербург и «Петербургский текст русской литературы».С. 348. Ср. также соображения Ю. Лотмана о тиле «рационалистического города-утопии» в работе: Лотман Ю. Внутри мыслящих миров // Лот-маи Ю. Семиосфера. СПб., 2000, с. 149-390. С. 326.

‘чужому’, то есть как коммуникативная интенция. Эго отражается на месте и роли привлекаемых мифологем (как литературных, так и окололитературных или внелитературных) в тексте: ‘первоисточники’, будучи видоизменены и поставлены ‘под сомнение’, все же не становятся объектом десемантизации, не оказываются частью конструкций, в которых отменялась бы любая внешняя референция слова. То есть и в связи с ‘петербургской’ цитацией правомерно говорить о ‘смягчении’ в сборнике концептуалистских стратегий, о нацеленности текстов Шульце на образование локальных смыслов. В конечном счете весь петербургский интертекст сборника ‘работает’ по принципу, похожему на модель, описанную В. Топоровым применительно к «Петербургскому тексту»: книга Шульце выступает как машина, «потребляющая» «Петербургский текст» и «проверяющая» связи с его, «Петербургского текста», «внетекстовым». То есть рассказ о городе ведется как ‘проверка связи’ между городом и его канонизированным «Текстом».

Данная диспозиция находит подтверждение при разборе отсылок сборника Шульце к роману А. Белого «Петербург» в 14-й, 16-й и 17-й историях и к «Шинели» Н. Гоголя в 5-й истории. Кроме того, анализируя эти и ряд других историй сборника, мы пытаемся показать, что Петербург в сборнике Шульце - это пространство ‘дурной’ цитатности, в котором сами цитаты уже отработали своё, но ‘закрытость’ и «нарциссичность»39 пространства по инерции сохраняются. Это, если угодно, идеальная модель дурной цитатной бесконечности, пространства стереотипов и клише, пространства литературности, в широком смысле ‘пост-постутопического’ пространства40. И ситуация, когда в качестве этой модели выступает именно Петербург, может быть увидена как результат частного стечения обстоятельств в жизни Инго Шульце. Однако, вероятно, сам факт, что в сборнике описывается ‘чужой’, не-немецкий пост-постутопизм, делает возможным более дистанцированное и объективное его описание. Дистанцированность эта отчасти дана и немецким персонажам, которым предоставляется метауровень для наблюдения петербургского пространства, в то время как все русские фигуры сборника суть часть этого пространства - неотъемлемая и, для ограниченно дифференцирующего ‘чужого глаза’, не всегда отчетливо вычленимая.

Петербург сборника Шульце перенасыщен весьма разнообразными мифологемами. В ленинградской ситуации данные конструкции ‘мирно’ пребывали в

39 Гройс Б. Имена города. С. 301.

40 С позиция Б. Грейса, в послевоенном Ленинграде «цитирование утратило свою утопическую энергию и превратилось в деконструирующую игру» (Гройс Б. Имена города. С. 298-299); т.е. Ленинград - это постутотгческое, бесконфликтное пространство. В ситуации, легшей в основу текстов Шульцев, такая бесконфликтность остается в прошлом.

своем закрытом измерении, и это было обусловлено социально и политически; в начале 90-х гг. закрытость этого измерения лишилась поддержки в виде советских запретов, и городскому пространству как будто открылся 'большой мир*. Однако в сборнике Шульце пространство это показано не готовым переструкту-рироваться; его закрытость сохраняется по непреодолимой инерции. Обилие и частичная несовместимость непродуктивных, но неистребимых мифологем ‘перегружают’ социокультурные объемы, однако за счет ‘слабости’ рассказчиков и персонажей читатель сборника оказывается не столько перед ‘весомым’ пространством, сколько перед ‘недостаточно весомыми’ реакциями на его порождения и таким образом сам провоцируется на реакцию, которая должна быть более адекватной, чем у персонажей. То есть интенция петербургской цитации сборника, требующая непременной обратной связи, состоит в итоге в очень универсальном имплицитном призыве: ‘прочь от мифов, прочь от стереотипов’. Обратная связь при этом должна ‘вписаться' где-то между любовью к родным мифам и эйфорией десемантазации.

Цель пятой, заключительной главы - указать на соприсутствие и взаимную дополнительность для сборника русских и немецких литературных ориентиров. Речь идет об аллюзиях на Э.Т.А. Гофмана и Б. Брехта, в которых обнаруживаются не только связи с теми или иными немецкими сюжетами, но и обращение к влиятельным литературным стратегиям, которые апроприируются в прозе Шульце одновременно со стратегиями московских концептуалистов. Кроме того, анализируется цитация из Г. Гофмана, которая создает дополнительную ‘подсветку’ для петербургского пространства сборника.

И истории из книги о Штрувельпетере Генриха Гофмана, и отсылки к «Фантазиям в манере Калло» Э.Т.А. Гофмана, и переклички с работами Брехта об эпическом театре имеют, как нам представляется, следующую основную функцию: они являются спасительными лазейками для немецкого сознания (это относится как к персонажам, гак, возможно, и к читателю сборника). В ряде историй сборника Шульце русские моменты ‘непонятного’ могут быть перекодированы в свое, немецкое ‘понятное’. От Белого и Сорокина персонажи как бы ‘закрываются’ Г. Гофманом, от Кабакова и Сорокина - Э.Т.А. Гофманом и Б. Брехтом. Однако немецкая ‘подсветка’ не отменяет русской интертекстуальной доминанты сборника.

В заключении работы делаются итоговые выводы.

1. Урупин И. Интертекстуальностъ в прозе Инго Шульце // Ш межвузовская научная конференция студентов-филологов. Тезисы докладов. Часхъ 1. СПб., 2000, с. 22-23.

2. Урупин И Мифы русского сознания в книге И. Шульце «33 мгновенья счастья» // Вестник Санкт-Петербургского университета. Серия 2. 2002, № 1, с. 82-88.

3. Урупин И. Немецкий текст о русских «мифах» (Инго Шульце и Андрей Белый) // Материалы XXX межвузовской научно-методической конференции преподавателей и аспирантов. Выпуск 15. Секция истории зарубежных литератур. Часть 2. СПб., 2001, с. 44-46.

4. Урупин И. «Русский» интертекст в немецком тексте // Литература в контексте художественной культуры. Межвузовский сборник научных трудов. Выпуск 4. Новосибирск, 2003, с. 84-92.

5. Urupin I. «33 Augenblicke des Glücks». Überlebenschancen im Raum von Sankt' Petersburg // Germanistische Mitteilungen [Bruxelles] 57 (2003). S. 29-40.

 

Оглавление научной работы автор диссертации — кандидата филологических наук Урупин, Иннокентий Яковлевич

Введение

Глава первая. Интертекстуальность, «постпсихотический дискурс» и коммуникация

Глава вторая. Локализация тотального: апроприация стратегий московского концептуализма

Глава третья. Коммуникативность в абсурде: «33 мгновенья счастья» и творчество Д. Хармса

Глава четвертая. Пространство Петербурга: непродуктивные мифологемы как основа возможной коммуникации

Глава пятая. Немецкие интертексты сборника Шульце: свое', не отменяющее 'чужого'

 

Введение диссертации2006 год, автореферат по филологии, Урупин, Иннокентий Яковлевич

Среди немецкоязычных авторов, получивших известность в 1990-е гг., одним из наиболее заметных объектов внимания критики является уроженец Дрездена Инго Шульце (p. 1962)1. После присуждения ему премии им. Эрнста Вильнера в Клагенфурте на бахмановских чтениях 1995-го г. и последовавшего вскоре выхода книги «33 мгновенья счастья. Записки немцев о приключениях в Питере»3 - сборника историй, местом действия которых является Петербург начала 1990-х гг., - в газетах, прежде всего немецкоязычных, появились десятки критических публикаций4. Выход второй книги Шульце,

1 Ср. констатацию критика-'недоброжелателя': «Инго Шульце <-.->, вероятно, нужно рассматривать как самого успешного немецкоязычного прозаика 90-х гг. Пять литературных премий <.> были присуждены ему только с 1995-го по 1998-й г. Едва ли какого-то другого автора столь единодушно чествовали газетные рецензенты <.>». -Schalk A. Produktion eines Stars oder Geschichten aus der Ostzone. Uberlegungen zum offentli-chen Fall Ingo S. // Juni. Magazin flir Literatur & Politik. 2000, Nr. 32 (November), S. 105-115. S. 105. Ср. также: Auffermann V. Ein Star flir alle Jahreszeiten. Ingo Schulzes «Simple Storys» widerlegen die Marktmechanismen // Siiddeutsche Zeitung v. 10. Juli 1998.

2 Шульце участвовал в этом литературном соревновании с текстом, который вошел в сборник «33 мгновенья счастья» как 6-я история. Обсуждение текста членами жюри опубликовано в книге: Schwandter Т. (Hg.) Klagenfurter Texte. Ingeborg Bachmann-Wettbewerb 1995. Munchen, 1995, S. 168-179.

3 См.: Schulze I. 33 Augenblicke des Gliicks. Aus den abenteuerlichen Aufzeichnungen der Deutschen in Piter. Berlin, 1995; Шульце И. 33 мгновенья счастья. Записки немцев о приключениях в Питере / Пер. А. Березиной. СПб., 2000.

4 Некоторые газетные публикации, посвященные прозе Шульце, приведены в третьем разделе библиографии данной работы. романа «Simple Storys»5 (1998), посвященного первым посткоммунистическим годам в бывшей ГДР, вызвал еще более мощную волну газетной критики, в основном доброжелательной. Дополнительными моментами, демонстрирующими позиции Шульце на немецкоязычной литературной сцене, являются высокая оценка, данная его творчеству нобелевским лауреатом Г. Грас-сом6, и факт обсуждения обеих книг Шульце в телепередаче патриарха немецкой литературной критики М. Райх-Раницкого «Литературный квартет». Следует также отметить, что тексты Шульце переведены на множество языков, в том числе на русский; однако в России широкого резонанса его проза не получила, будучи удостоена лишь отдельных немногочисленных рецензий7.

Наше непосредственное внимание к творчеству Шульце привлекло то уже названное обстоятельство, что его дебют, книга «33 мгновенья счастья», посвящен России. Действие всех 33 историй этого сборника разворачивается в ранне-постсоветском Петербурге и окрестностях города; книга обладает насыщенным интертекстуальным рядом, причем большинство претекстов о это произведения русских авторов . Часть 'первоисточников' указана в конце сборника, в «Избранных примечаниях издателя»; здесь названы следующие имена: Пушкин, Чехов, Белый, Хлебников, Хармс, Булгаков, Набоков. То есть русский, петербургский 'материал', на основе которого 'работают' тексты Шульце, в немалой степени состоит из русской словесности. 'Русскими' во многом являются и сами 'методы обработки' этого материала: Шульце

5 См.: Schulze I. Simple Storys. Ein Roman aus der ostdeutschen Provinz. Berlin, 1998; Шульце И. Simple Storys / Пер. Т. Баскаковой. M., 2003.

6 Ср.: Hinzpeter W., Rosenkranz S. «Der junge Autor ist ein Epiker». Gilnter Grass iiber Ingo Schulze // Stem v. 22.12.1998, S. 43.

Русскоязычные рецензии указаны в том же разделе библиографии, что и отклики немецкоязычной прессы. о

Шульце читал эти произведения в переводах; по-русски он, судя по всему, не читает. опирается на теорию и практику московского концептуализма и, таким образом, 'примыкает' к культурным ориентирам русского постмодернизма.

При всех различиях между отдельно взятыми текстами, которые принято объединять под 'шапкой' постмодернизма, общим вектором, определяющим для функционирования постмодернистской литературы, является устремленность к декларативному недопущению существования словесного означаемого, в результате которой текст перестает пониматься как вместилище каких-либо смыслов. 'Утвердительные' возможности литературного текста в ситуации постмодернизма подвергаются критике как выражение репрессивности, ставятся под принципиальное сомнение или вовсе перестают восприниматься всерьез. В русской литературе данная общекультурная диспозиция находит многочисленные подтверждения в творчестве московских концептуалистов, которые, стремясь отрефлектировать тоталитарную природу любого текста, работали с 'чужими' языками, не предполагая при этом наличия языка, который бы назывался 'своим'. Наиболее последовательно и радикально эта стратегия проводится в прозе Владимира Сорокина, который, растворяя любую аутентичность в обсценности или наборе обессмысливающихся графем, демонстрирует некий предел возможной деконструкции литературы литературными же средствами. Вообще под постмодернизмом в данной работе подразумевается прежде всего московский концептуализм, который принято относить к постмодернизму9, но который, конечно, не может быть приравнен к феномену постмодернизма в целом.

9 М. Липовецкий, предпочитая наименованию «концептуализм» синонимичный термин «соц-арт», указывает: «Соц-арт - настолько характерное для русского постмодернизма явление, что нередко им подменяют весь русский постмодернизм. Показательно, что сами "соц-артисты" предпочитают называть себя концептуалистами, акцентируя тем самым, что они работают с языками не только советской-социалистической, но и всякой идеологии вообще». - Липовецкий М. Русский постмодернизм: очерки исторической поэтики. Екатеринбург, 1997. С. 252.

Любопытно, что многие тексты Сорокина были изданы в немецком переводе раньше, чем по-русски10, и, таким образом, немецкоязычный читатель в известном смысле находился в более выигрышном положении, чем русский. В этой связи проза Шульце являет собой интересный образец 'внутри-литературной' рецепции текстов - и повествовательных стратегий - Сорокина в немецком языковом ареале. Наш опыт чтения текстов Шульце был связан с попыткой реконструировать в них освоение концептуалистских творческих стратегий, причем особый интерес для нас представляли модусы апроприации: то, как и с каким результатом одни аспекты этих стратегий 'принимаются' и воспроизводятся, а другие подвергаются дистанцированию или остаются за рамками рецепции. Данные, полученные по ходу нашей реконструкции, поставили нас перед задачей по поиску средств для описания некоего 'нового' текста, выросшего на концептуализме, но перенимающего его установки не настолько, чтобы можно было говорить о немецком продолжении дела Кабакова и Сорокина. И здесь сразу хотелось бы подчеркнуть, что 'новое' у Шульце проявляется не как претензия на новаторство, а как известная дерадикализация уже реализованных в литературе установок. В целом именно проблему модификации повествовательных моделей после постмодернизма мы понимаем как «проблему текста».

Круг вопросов, связанный с такой фокусировкой проблемы, очерчивается прежде всего на основе исследований, посвященных концептуализму и околоконцептуалистской проблематике. Речь идет о построениях В. Руднева с акцентом на прагматику и психоаналитическое осмысление культуры, в которых тексты Сорокина преподносятся как пример «постпсихотического дискурса»11; о 'дерридеанских' размышлениях М. Рыклина12 и 'образцовой'

10 Мы, конечно, не имеем в виду публикации в самиздате.

11 См.: Руднев В. Прочь от реальности. М., 2000. Особ. с. 274-310.

19

См., напр.: Рыклин М. Осторожно, окрашено! // Рыклин М. Террорологики. Тарту, 1992, с. 97-107; Рыклин М. Террорологики-П // Там же, с. 185-221. постмодернистской критике В. Курицына13. Крайне важными оказались для нас рефлексии Б. Гройса14, демонстрирующие ту специфику концептуалистских литературы и искусства, которая заметно отличает их от постмодернистских практик на Западе. Работы этих и некоторых других15 исследователей и критиков задают основные теоретические планы, в которых становятся видимы отдельные концептуалистские (прежде всего сорокинские) творческие методики и границы продуктивности этих методик в литературном процессе.

Проза Шульце во многом ориентирована на такие аспекты концептуалистской поэтики, как взаимная релятивизация различных дискурсов, отказ от 'своего слова'. Однако в текстах немецкого автора данные установки не доводятся до радикального завершения - до характерной для продукции московских концептуалистов десемантизации любого текста, любого высказывания. При этом в прозе Шульце имеется практически отсутствующая у концептуалистов установка на коммуникацию, на обратную связь, реализуемая в параметрах имплицитного автора и имплицитного читателя. Эта коммуникативная установка проявляется также в 'миметичности' отдельных фрагментов повествования, в их явном несоответствии представлению о том, что текст не отсылает ни к чему, кроме других текстов. При этом речь идет как о коммуникативности, обнаруживающейся в текстах Шульце непосредственно 'на фоне' концептуалистской цитации, так и о коммуникативности, актуализирующейся в способах 'врабатывания' в повествование неконцептуалистских претекстов.

13 См.: Курицын В. Русский литературный постмодернизм. М., 2000.

14 См., напр.: Гройс Б. Gesamtkunstwerk Сталин // Гройс Б. Искусство утопии. М, 2003, с. 19-147; Гройс Б. Полуторный стиль: социалистический реализм между модернизмом и постмодернизмом // Новое л1ггературное обозрение, № 15 (1995), с. 45-53; Groys В. Der Text als Monster // Groys В. Die Erfindung RuBlands. Miinchen, 1995, S. 213-228.

15 Здесь могут быть названы также следующие работы: Липовецкий М. Русский постмодернизм.; Смирнов И. Homo homini philosophus. СПб., 1999.

Увидев под таким углом тексты Инго Шульце, мы оказываемся перед необходимостью обратиться к коммуникативному аспекту концептуалистских литературных и художественных построений, к концептуалистским импликациям 'взаимоотношений' между произведением и реципиентом. На наш взгляд, именно видоизменения концептуалистских коммуникативных моделей, происходящие в прозе Шульце, дают основной материал для выявления в ней неких 'пост-концептуалистских' потенций литературного текста16. В демонстрации этих потенций, производимой нами с помощью сопоставления различных вариантов диспозиции 'текст-читатель' в творчестве концептуалистов и в текстах Шульце, оказывается полезен нарратологиче

17 ский исследовательский инструментарий (В. Шмид) , а также собственно

1 fi коммуникативистика (П. Вацлавик, Д. Бивин, Д. Джексон) .

Как указано выше, сборник Шульце представляет собой пример современной немецкой прозы с русским тематическим акцентом - как жизненным, социальным, так и литературным, интертекстуальным. Исследование обращения к русской литературе, а также к социокультурной реальности России

16 Проблематика постконцегггуализма уже тематизировалась на материале русской литературы, причем в перспективе, не лишенной сходства с нашим взглядом на творчество Шульце (ср.: Кузьмин Д. Постконцептуализм. Как бы наброски к монографии // Новое литературное обозрение № 50 (2001), с. 459-476). Однако мы бы не решились в связи с немецкой прозой говорить о «резком переломе по отношению к непосредственно предшествующему явлению» (Кузьмин Д. Постконцептуализм. С. 476), то есть к концептуализму, поскольку «предшествование» в этом случае затрудняется языковыми, 'межлитературными' границами. 'Пост-концептуализм' в прозе Шульце - это не столько 'следующий этап' одного и того же литературного процесса, сколько 'объективное' следствие 'чужой' апроприации концептуалистских стратегий. Касательно же внутринемецкоязычнои ситуации, в которую могла бы быть вписана проза Шульце, см., напр.: Hofler G.A. Erzahlen ohne Schnorkel. Narrative Positionen nach der Postmoderne // Bartsch K. (Hg.) Avantgarde und Tra-ditionalismus: Kein Widerspruch in der Postmoderne? Innsbruck, 2000. S. 197-211.

17 См.: Шмид В. Нарратология. М, 2003.

IS

См.: Вацлавик П., Бивин Д., Джексон Д. Психология межличностных коммуникаций / Пер. И. Авидон, П. Румянцевой. СПб., 2000.

90-х гг. в немецкоязычной прозе и само по себе могло бы быть весьма привлекательной задачей для русскоязычного германиста, тем более что этот русский аспект творчества Шульце изучен по меньшей мере недостаточно. Причем тексты Шульце, благодаря их убедительной, на наш взгляд, встроен-ности в литературный контекст, соответствующий территориальному, даже с точки зрения условного 'русского читателя' вряд ли являются лишь экзотикой 'навыворот', наивными впечатлениями чужака, не предполагающими 'погружения в материал'19. Недостаточным оказывается и понимание русской составляющей прозы Шульце как проекции 'своих' проблем на 'чужую' реальность - по причине той же встроенности и адекватности шульцевских лл русских интертекстов . И, несмотря на концептуалистскую отправную точку в нашем подходе к текстам Шульце, в исследовании оказывается необходим достаточно подробный анализ не-концептуалистских претекстов, который базируется на разработках Р. Лахман , У. Бройха , Б. Шульте-Мидделиха ,

19 Ср. с впечатлениями отечественной рецензентки: «Ощущение полного погружения в русскую реальность подкрепляет и скрупулезно, как у Достоевского, выполненный топографический рисунок повествования, подчас поражающий точностью соотнесения места и смысла происходящего». - Федяева Т. 33 мгновенья счастья // Нева, 2001, № 5, с. 202-203. С. 203. 'Контр-примеры' освоения Петербурга в немецкоязычной литературе 1990-х гг. будут упомянуты в пятой главе. Здесь хотелось бы подчеркнуть, что основная значимая для нас особенность текстов Шульце состоит, как уже сказано, в том, что не только 'материал', но и сам подход к построению литературного текста восходит в его случае к русской л1ггературной традиции.

По этому поводу, конечно, допустимо предположить, что 'петербургскость' и 'русскость' прозы Шульце - результат нашего 'вчитывания', демонстрирующий слабость позиции именно русского читателя или исследователя. Однако возможностей для такого вчитывания в текстах Шульце обнаруживается слишком много, и это говорит все же об их русском 'попадании'. Другие образцы немецкоязычной 'петербургской' прозы 90-х гг. практически не открывают подобных возможностей.

21

См.: Lachmann R Gedachtnis und Literatur. Intertextualitat in der russischen Moder-ne. Frankfurt a. M., 1990. занимающихся интертекстуальностью как суммой конкретно выявляемых 'первоисточников' в том или ином конкретном тексте, - в отличие от существующего также воззрения, согласно которому вся культура понимается как единый интертекст. В процессе анализа интертекстов прозы Шульце мы, кроме того, обращаемся к работам, посвященным самим затрагиваемым нами претекстам. Это, например, исследования Ж.-Ф. Жаккара24 о Д. Хармсе, JI. Долгополова об А. Белом, В. Топорова о «Петербургском тексте русской литературы». Для интермедиального анализа связей 27-й истории сборника Шульце с инсталляционным творчеством И. Кабакова были, помимо 'общих' концептуалистских источников, привлечены искусствоведческие работы Е. Деготь27, Д. Челанта28 и др.

Однако, при всей притягательности интертекстуального анализа как такового, мы стремились подчинить его задаче по выявлению самих стратегий обращения к претекстам в прозе Шульце, и это стремление вызвано все тем же намерением показать коммуникативное, 'пост-концептуалистское' измерение его текстов. То же относится и к нашему разбору особенностей шульцевского петербургского пространства, образующему в работе само

22 См.: Broich U. Formen der Markierung von Intertextualitat // Broich U., Pfister M. (Hgg.) Intertextualitat. Formen, Funktionen, anglistische Fallstudien. Tubingen, 1985, S. 31-47.

23 См.: Schulte-Middelich B. Funktionen intertextuelier Textkonstitution // Ibid., S. 197243.

24 См.: Жаккар Ж.-Ф. Даниил Хармс и конец русского авангарда. СПб., 1995.

См.: Долгополов Л. Творческая история и историко-литературное значение романа А. Белого «Петербург» // Белый А. Петербург. СПб., 1999, с. 785-967.

См.: Топоров В. Петербург и «Петербургский текст русской литературы» (Введение в тему) // Топоров В. Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в области мифо-поэтического. М., 1995, с. 259-367.

27 См.: Деготь Е. Русское искусство XX века. М., 2001.

См.: Челант Д. Кочующие сооружения: Илья Кабаков / Пер. К. Гухрадзе, Е. Беспаловой // Кабаковы И. и Э. Случай в музее и другие инсталляции / Kabakov I. and Е. Incident in the Museum and Other Installations, from 22 June to 29 August 2004 in the State Hermitage Museum, St. Petersburg. Bielefeld, 2004, c. 16-37. стоятельный тематический блок, но позволяющему, как мы надеемся, увидеть важные аспекты коммуникативности в творчестве немецкого автора -аспекты, которые, как следует отметить, практически не затронуты в весьма скромном корпусе посвященных этому творчеству литературоведческих текстов.

Наиболее заметными образцами научной рецепции прозы Шульце являются раздел исследования М. Зюмманка , в котором ее фрагменты рассматриваются с позиций бахтинской теории карнавала, и статьи А. Березиной30, где книга «33 мгновенья счастья» анализируется с акцентом на прово-кативность и взаимодействие повествовательных инстанций, а также в связи с «Петербургским текстом русской литературы». В. Шмиц31 обращает внимание на амбивалентность текстов Шульце, имея в виду взаимозаменяемость в них биографического, 'приватного' - и надперсоналыюго, интертекстуального кодов прочтения; последний для «33 мгновений счастья» исследователь также увязывает с «Петербургским текстом». Ризоматичность петербургско

29 См.: Symmank М. Karnevaleske Konfigurationen in der deutschen Gegenwartslitera-tur. Untersuchungen anhand ausgewahlter Texte von Wolfgang Hilbig, Stephan Krawczyk, Katja Lange-Muller, Ingo Schulze und Stephan Schiitz. Wiirzburg, 2002. Л

См.: Березина А. Автор-рассказчик-герой-читатель в художественном пространстве провокации // Вестник филологического факультета института иностранных языков, 1999, 2/3. СПб., с. 191-199; Березина А. Книга И. Шульце «33 мгновенья счастья» и «Петербургский текст» // Studia Germanica. Немецкоязычная литература XIX-XX веков в современных исследованиях. Неконфронтационный диалог. СПб., 2004, с. 394-409. (Ср. также: Beresina A. Das Buch von Ingo Schulze «33 Augenblicke des Glilcks» und «Petersbur-ger Texte» // Merten S., Pohl I. (Hgg.) Texte: Spielraume interpretativer Naherung; Festschrift fur Gerhard Fieguth. Landau, 2005, S. 305-318). Разновидность «Петербургского текста» в сборнике Шульце увидела также исследовательница из Италии Михаэла Бёмиг, выступившая в 2001 г. с докладом на конференции «Санкт-Петербург и проблемы "открытой культуры"», которая проходила в Петербурге и Новгороде (Bohmig М. Петербургский текст Инго Шульце «Тридцать три мгновения счастья». Рукопись).

31 См.: Schmitz W. «Nomaden des Raumes und der Zeit». Uber Ingo Schulze // Die politische Meinung, 2002, Nr. 388 (Marz), S. 83-92. го пространства в прозе Шульце обнаруживает венгерская исследовательница К. Теллер . И. Роганова пишет о «постмодернистской направленности» текстов Шульце, связывая ее с «цитатной сущностью Петербурга»33. В статье А. Белобратова34 тематизируются возможные трудности в рецепции русских интертекстов книги «33 мгновенья счастья» немецким читателем и делается попытка позиционировать сборник за рамками 'русской' или 'петербургской' проблематики. А. Шальк35 стремится выявить «эпигонство»36 прозы Шульце, имея в виду недостаточное, по его мнению, растворение авторского субъекта в текстах, претендующих на то, чтобы быть демонстрацией отказа от 'своего слова' . М. Дурцак в лекциях о немецкоязычном романе 90-х гг. называет слабыми сторонами текстов Шульце отсутствие запоминающихся характеров и смысловой преемственности по отношению к цитируемым претекстам39. Есть и еще некоторые публикации, в которых наряду с другими образцами немецкоязычной прозы 90-х гг. для анализа привлекается роман Шульце

См.: Teller К. Netzhaut. Verflechtungen von Wahrnehmungsmustern in der GroBstadt. Zu Andrej Belyjs Petersburg und Ingo Schulzes 33 Augenblicke des Glucks H http://www.kakanien.ac.at/beitr/ncs/KTellerl.pdf.

Роганова И. «33 мгновенья счастья» Инго Шульце II Литературная учеба, 2002, № 4, с. 55-60.

34 См.: Белобратов А. «Желток и деготь»: Ленинград в современной немецкой литературе // Багно В. (отв. ред.) Образ Петербурга в мировой культуре: материалы международной конференции (30 июня - 3 июля 2003 г.). СПб, 2003, с. 177-195.

35 См.: Schalk A. Produktion eines Stars.

36 Ibid. S. 114.

37

Значимость в текстах Шульце тех 'реалистических' элементов, которые критикует А. Шалые, станет одним из объектов анализа в данной работе.

38 Durzak М. Der Roman der neunziger Jahre: Ingo Schulze, Michael Kumpfmiiller, Bernhard Schlink, Helmut Krausser, Matthias Politycki, Christian Kracht // http://www.hrz.uni-paderborn.de/durzak/roman-90erl .pdf.

39 В работе будет показана повествовательная продуктивность этих моментов, вполне точно зафиксированных исследователем.

Simple Storys»40, однако о подробных обширных исследованиях говорить не приходится41. В завершении данного обзора могут быть упомянуты также тексты Б. Гройса42 и Т. Федяевой43, формально не являющиеся научными публикациями, но, как нам представляется, обозначающие продуктивные подходы для литературоведческой рецепции прозы Шульце. Б. Гройс сосредоточивается на родстве повествовательных стратегий Шульце с художественными практиками московского концептуализма; Т. Федяева среди прочего указывает на открытость текстов Шульце для диалога с читателем.

Подытоживая все сказанное выше, можно объявить, что актуальность настоящей работы определяется в первую очередь возможностью на основе прозы Шульце исследовать некоторые потенции 'пост-концептуалистского' письма - в частности, в его коммуникативном аспекте. Кроме того, актуаль

40 См., напр.: Menke Т. Lebensgefuhle in Ost und West als Roman: Ingo Schulzes Simple Storys und Norbert Niemanns Wie man s nimmt. Mit einem Seitenblick auf Tim Staffels Ter-rodrom // Fischer G., Roberts D. (Hgg.) Schreiben nach der Wende: Ein Jahrzehnt deutscher Li-teratur; 1989-1999. Tubingen, 2001, S. 253-261; Briel H. Humor im Angesicht der Absurditat. Gesellschaftskritik in Thomas Brussigs Helden wie wir und Ingo Schulzes Simple Storys // Ibid., S. 263-273. Заслуживает упоминания также следующая статья, которая, несмотря на педагогический уклон, содержит весьма обширную литературоведческую часть: Hahn H.-J. Konversationsunterricht als Literaturgesprach. Ingo Schulzes Simple Storys im Unterricht Deutsch als Fremdsprache // Harder M. (Hg.) Bestandsaufnahmen. Deutschsprachige Literatur der neunziger Jahre aus interkultureller Sicht. Wiirzburg, 2001, S. 215-230.

41 Наиболее объемными текстами, посвященными прозе Шульце, по-видимому, до сих пор являются две магистерские работы: Eicken С.М. Studien zum literarischen VVerk Ingo Schulzes / Magisterarbeit. Wuppertal, 1999 // http://www.diplomarbeiten24.de/vorschau/6079.html; Zeilinger R. L. Zwei historische Wende-zeiten im Spiegel der Literatur. Ein Vergleich der Werke Tauben im Gras von Wolfgang Koep-pen mit Simple Storys von Ingo Schulze / Dipl.-Arb. Wien, 2001.

42 Cm. Groys B. Die Disziplin der Selbst-Distanzierung. Ein Meister der 'condition postcommuniste': Boris Groys' Laudatio auf Ingo Schulze anlaBlich der Verleihung des Joseph-Breitbach-Preises // Frankfurter Rundschau v. 4.10.2001.

43 См.: Федяева Т. 33 мгновенья счастья. ность обращения к творчеству Шульце может быть связана с его слабой изученностью, а также со специфическим интересом, который представляет собой для русскоязычного германиста современный мало исследованный немецкий текст, питаемый русскими интертекстами.

Объект исследования: в диссертации анализируется сборник Шульце «33 мгновенья счастья» - его истории разбираются с точки зрения интертекстуальности на разных повествовательных уровнях. В отдельных случаях к анализу также привлекается книга «О носах, факсах и нитях Ариадны»44 (1994), состоящая из писем-факсов Шульце, возникших в Петербурге в 1993 г., и рисунков X. Пендорфа. Данная работа мыслится прежде всего как исследование модифицирования в прозе Шульце русских литературных практик, поэтому роман «Simple Storys» остается за ее рамками. Роман «Новые жизни»45 (2005) не был учтен, поскольку к моменту его выхода в свет работа над диссертацией была практически завершена.

Предметом исследования являются, широко говоря, трансформации постмодернистского письма или постмодернистских нарративных моделей (не обязательно вербальных, как станет понятно из анализа отсылок к инсталляциям Кабакова) - что, как уже указывалось, и понимается под «проблемой текста», вынесенной в заглавие работы. Фиксация изменений в нарративных стратегиях оказывается возможной, несмотря на немецкий язык исследуемых текстов и русский - претекстов; и даже несмотря на то, что русские претексты были реципированы автором исследуемых текстов в немецком переводе, поскольку речь идет о трансформации самых общих установок, о трансформации, которая выявляется даже в анализе невербальных интертекстов сборника «33 мгновенья счастья».

В более узком плане предметом нашего исследования является коммуникативный аспект прозы Шульце, обнаруживаемый при анализе характера

44 См.: Penndorf Н.; Schulze 1. Von Nasen, Faxen und Ariadnefaden: Zeichnungen und Fax-Briefe. Berlin, 2000.

45 См.: Schulze I. Neue Leben. Berlin, 2005. апроприации в ней литературных и художественных стратегий московских концептуалистов, а также на основе других ее интертекстов. Одновременно -также в связи с коммуникативностью текста как такового — предметом анализа становятся те параметры, которые в прозе Шульце принимают петербургская мифология и петербургское социокультурное пространство.

В соответствии с таким представлением о предмете исследования целью работы видится демонстрация конкретных примеров модифицирования повествовательных принципов концептуалистского типа. В частности, мы пытаемся показать, какими средствами в сборнике Шульце 'преодолевается' (по крайней мере частично) десемантизация; каким образом в текстах немецкого автора актуализируется характерная для них специфическая коммуникативная интенция.

В этой связи в работе можно выделить следующие основные задачи, определяющие структуру исследования:

- показать, какую роль в прозе Шульце играет интертекстуальность и какие понимания этого понятия применимы к его прозе;

- продемонстрировать коммуникативные установки сборника «33 мгновенья счастья» как его общую особенность, выявляемую даже вне прямой связи с интертекстуальностью;

- проанализировать 'непосредственную' роль московского концептуализма (а именно творчества В. Сорокина и И. Кабакова) в текстах Шульце;

- выявить коммуникативные возможности текстов Шульце на основе отсылок к абсурдистской поэтике Д. Хармса;

- проанализировать 'петербургский' интертекст сборника, его связи с «Петербургским текстом русской литературы» и петербургской мифологией. В ракурсах 'петербургской' цитации (отсылки к Н. Гоголю, А. Белому, а также к нелитературной городской мифологии) вновь выявить коммуникативные интенции текстов Шульце;

- кратко указать на немецкоязычные претексты сборника «33 мгновенья счастья» и на обнаруживаемые с их помощью дополнительные аспекты повествовательных стратегий сборника.

Описанным задачам подчинена структура работы, состоящей из пяти глав, которые дополняются двумя приложениями (интервью с Инго Шульце и иллюстративный материал к рассматриваемой во второй главе инсталляции И. Кабакова).

Методы исследования: работа построена на основе системного и типологического анализа, структурного анализа текста с применением интертекстуального анализа и нарратологии.

Ее научная новизна состоит, во-первых, в обращении к мало исследованным текстам Инго Шульце и, в частности, в выявлении их интертекстов. Во-вторых, она обусловлена анализом коммуникативной составляющей литературного текста и демонстрацией возникновения на основе апроприации постмодернизма (московского концептуализма) нового типа текста, сохраняющего многие постмодернистские черты, но всё же заметно отличного от претекстов.

Научно-практическая значимость работы определяется возможностью использования ее материалов и выводов в рамках общих курсов по истории новейшей зарубежной литературы, в спецкурсах по немецкой литературе, а также в исследованиях, посвященных проблемам современной немецкой и русской литературы.

Текст работы прошел апробацию на межвузовских научно-методических конференциях преподавателей и аспирантов в СПбГУ (2001 и 2002 гг.), в рамках Летней школы по литературоведению в г. Марбахе на Некаре (Германия, 2005 г.), а также на конференции, посвященной литературным стратегиям визуализации, в Потсдамском университете (Германия, 2006 г.), где автором были представлены отдельные положения диссертации. Материалы работы легли в основу его отечественных и зарубежных публикаций (см. список литературы).

 

Заключение научной работыдиссертация на тему "Проза Инго Шульце: проблема текста"

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

1. Отметив, что проза Инго Шульце выстроена по интертекстуальным моделям, а также увидев в ней черты «постпсихотического дискурса», мы попытались сконцентрировать наше внимание на ее коммуникативном аспекте. Нам представляется, что разобранные тексты Шульце позволили выявить в себе специфическую коммуникативную интенцию, которая реализуется во многом за счет 'слабой' позиции абстрактного автора. 'Слабый автор', которого конструирует Шульце, увеличивает удельный вес читательской Инстанции.

2. Выявив тесную интертекстуальную связь сборника Шульце «33 мгновенья счастья» с прозой Владимира Сорокина и инсталляциями Ильи Кабакова, мы одновременно постарались продемонстрировать принципиальные различия между текстами и претекстами. Если концептуализм (во всяком случае, усвоенные Шульце образцы концептуализма) производит десеманти-зацию любого высказывания, то Шульце к десемантизации не стремится. Более того, пытаясь с опорой на концептуалистов отреагировать на постсоветскую социокультурную реальность, Шульце ресемантизирует литературный текст как таковой. Отталкиваясь от 'мертвого', 'монструозного', немецкий автор возвращает тексту конструктивную интенцию. Разумеется, речь идет об изменениях в рамках того прагматического поля, параметры которого предзаданы радикальностью концептуалистской версии постмодернизма. Однако это и показательно: усвоив, восприняв радикальные 'правила', автор и не пытается действовать в полном соответствии с ними. Литературе, возникающей на базе концептуализма, уже 'неинтересно' специально концентрироваться на разоблачении неправомерных «претензий на истинность», содержащихся в любом высказывания. Не веря в абсолютную силу 'своего слова', Шульце в своих текстах не столько демонстрирует это неверие, сколько ищет возможности для отображения социокультурной реальности - пусть и с помощью слова 'чужого'. При этом 'чужое слово' не подвергается полной десемантизации, что становится признаком заложенных в тексте коммуникативных интенций.

3. Коммуникативные намерения прозы Шульце подтверждаются и в освоении текстов, которые сегодня принято относить к литературному канону. Так, трагический абсурдизм Даниила Хармса перекодируется у Шульце в юмор, хармсовская дискоммуникация с окружающим миром оборачивается у Шульце растворением повествующего субъекта в мире людей.

4. Вместе с тем именно в манере обращения Шульце к традиционным текстам проявляется продуктивность концептуалистских стратегий для сборника «33 мгновенья счастья». Практически весь комплекс 'петербургской' цитации входит в сборник по концептуалистской 'линии': перед нами апроприация 'канона' с тенденцией к его тривиализации. Выстраиваемое в сборнике петербургское пространство во многом демонстрирует нежизнеспособность традиционных петербургских мифологем. Претексты - а это классика русской словесности - возникают у Шульце в выхолощенном виде, оказываясь в соседстве с нелитературными стереотипами сознания. Высокий или низкий 'штиль' для сборника неактуальны; его петербургские интертексты -это монструозные фрагменты петербургской мифологии, выступающие либо как 'плохой' смысловой балласт, либо как туристические клише. Однако тексты Шульце выстроены таким образом, что деконструкцию мифов в них нельзя расценивать как 'последнюю' интенцию. 'Слабая' авторская инстанция делает возможным возникновение на месте прежних мифологем некоего конструктивного пространства, 'заполнение' которого смыслами переадресуется читателю.

В целом 'петербургская' проза Шульце, возникшая во многом как результат апроприации стратегий московского концептуализма, выступает версией 'пост-концептуализма'. Особенностью этой версии становится фокусирование в самом концептуализме опосредованной дескриптивности, социально-критической составляющей. Такая расстановка акцентов достигается за счет известного 'дожима' (или, наоборот, 'ослабления') - включения 'прямой' дескриптивности, локального 'возвращения' к миметичности. Речь при этом ни в коем случае не идет о 'традиционализме': реальным автором, Инго Шульце, в интервью и эссе многократно и настойчиво декларируется полное следование заветам старших московских коллег. Он как будто предполагает, что он 'с ними', однако на практике получается, что его релятивизационные намерения намного мягче. Вероятно, это и естественно: Инго Шульце осваивает не язык государственного тоталитаризма, он осваивает 'тотальную инсталляцию', выросшую из этого тоталитаризма, на фоне крушения самого тоталитаризма. Смягчение релятивизационных установок происходит, по-видимому, не вследствие намерения что-либо смягчать, а вследствие опосре-дованности восприятия самих установок. В результате у Шульце намечается отношение к литературному творчеству, для описания которого ('постконцептуализм') приходится использовать еще одну приставку «пост», имеющую в данном случае коннотацию конструктивности.

Инго Шульце перенял концептуалистскую модель присвоения чужих повествовательных техник (чужих языков), но, вероятно, не воспринял (разумеется, увидел, но именно не воспринял) пафоса тотального разоблачения репрессивности любого и каждого языка. А многообразие языков 'как прием' оказалось адекватным средством для реакции на обострившуюся в начале 90-х гг. стилистическую неоднородность собственно 'жизни'. Шульцевские релятивизации - это всегда немного меньше, чем концептуалистские десеман-тизации. Партикулярность концептуалистских текстов имела под собой гомогенность пафоса борьбы с террором любого 'утвердительного' высказывания. В текстах Шульце сам релятивизационный пафос стал гетерогенным, и появились локальные возможности иногда сказать что-то 'со смыслом'. Концептуализм был 'сильным' порождением советского тоталитаризма; порождением, производящим 'сильное' впечатление, - но описание этого впечатления получается уже 'слабее'. Стратегия концептуалистов строилась на жестком дистанцировании - чтобы обсудить само дистанцирование, надо приблизиться к собеседнику. Неактуальность десемантизации обозначает не столько возможность 'вернуться к традиционным формам', сколько актуальность коммуникативности. И концептуалистские, и не-концептуалистские интертексты, выстраиваемые Инго Шульце, работают как инструменты для постижения жизненной реальности, которое происходит под знаком коммуникации. Как бы негативны ни были результаты 'проверок связи', предпринимаемых по линии 'текст-внетекстовое', сохраняется стремление обеспечить обратную связь по линии 'текст-читатель'. И в этом правомерно видеть основную альтернативу постмодернистским стратегиям, содержащуюся в прозе Шульце, - прозе, которая, наверное, создавалась не как поиск альтернатив постмодернизму, концептуализму или чему-либо еще. Рассмотренная нами проза - это, как нам кажется, не результат отказа от тотальной 'текстуальности', а свидетельство объективной неактуальности 'абсолютно немиме-тичного' литературного текста - в том месте и в то время, в которые писал свои тексты Инго Шульце.

 

Список научной литературыУрупин, Иннокентий Яковлевич, диссертация по теме "Литература народов стран зарубежья (с указанием конкретной литературы)"

1. Schulze I. 33 Augenblicke des Glucks. Aus den abenteuerlichen Aufzeich-nungen der Deutschen in Piter. Berlin, 1995.

2. Schulze I. Simple Storys. Ein Roman aus der ostdeutschen Provinz. Berlin, 1998.

3. Penndorf H.; Schulze I. Von Nasen, Faxen und Ariadnefaden: Zeiclinungen und Fax-Briefe. Berlin, 2000.

4. Schulze T. Mr. Neitherkom und das Schicksal. Berlin, 2001.

5. Schulze I. Triimmer. Schlaglicht: Kaliningrad // Neue Rundschau 109 (1998), Nr. 2, S. 99.

6. Шульце И. 33 мгновенья счастья. Записки немцев о приключениях в Питере / Пер. А. Березиной. СПб., 2000.

7. Шульце И. Simple Storys / Пер. Т. Баскаковой. М., 2003.1..

8. Schulze I. «Berlin ist eine unschuldige Stadt» // Die Zeit Magazin v. 3. Okto-ber 1997, S. 30-38.

9. Schulze I. Alles ist wie sonst und sonst gar nichts. Frisch und weich und in Zellophan verpackt: Vladimir Sorokins ungewohnlicher Roman «Norma» // FAZ v. 23. Marz 1999.

10. Schulze I. Leben in interessanten Zeiten // Siiddeutsche Zeitung v. 1. August 2002.

11. Schulze I. Lesen und Schreiben I I Siiddeutsche Zeitung v. 6. Juli 2000.

12. Schulze I. Stil als Befiind // Sprache im technischen Zeitalter 35 (1997), Nr. 141, S. 5-13.

13. Schulze I. Unter alien Drogen ist diese liier die beste. Wer einmal Daniil Charms probiert hat, wird ilin nicht mehr vergessen und nach mehr verlangen denn mit diesem Dichter ist fast alles auszuhalten // FAZ v. 3. Dezember 2002.

14. Schulze I. Vorbilder und Vorbilder und Vorbilder // Jakob J. (Hg.). Helden wie Ihr. Junge Schriftsteller iiber ihre literarischen Vorbilder. Berlin, 2000, S. 184-188.

15. Schulze I. Wo Katzen tippig an der Seele kratzen. Anton Tschechows Novel-len und Romane // FAZ v. 12. Dezember 2000.

16. Schulze I.; Geiger T. Wie eine Geschichte im Kopf entsteht // Sprache im technischen Zeitalter 37 (1999), Nr. 149, S. 108-123.1..

17. Belyj A. Petersburg / Aus dem Russischen iibertr. v. G. Drohla. Frankfurt a. M., 1991.

18. Brecht B. Die Strassenszene. Grundmodell einer Szene des epischen Theaters // Brecht B. Werke. Grofie kommentierte Berliner und Frankfurter Ausgabe. Band 22, Teil 1, Berlin, 1993, S. 370-381.

19. Charms D. Morgen / Ubers. v. P. Urban // Charms D. Alle Falle. Das unvoll-standige Gesamtwerk in zeitlicher Folge. Zurich, 1995, S. 63-67.

20. Faro M. Die Frau eines Weinhandlers. Leipzig, 1998.

21. Gogol N. Der Mantel // Gogol N. Gesammelte Werke: in 5 Banden. Band 3, Berlin, 1952, S. 197-247.

22. Hoffmann E. Т. A. Die Abenteuer der Sylvesternacht // Hoffmann E. T. A. Samtliche Werke: in 6 Banden. Bd. 2/1. Frankfort a. M., 1993, S. 325-359.

23. Hoffmann H. Der Mundart-Struwwelpeter. Lustige Geschichten und drollige Bilder / Originalfassung von Heinrich Hoffmann und Ubertragungen in 25 deutsche Mundarten. Heidelberg, 1996.

24. Kabakov I. Die Verzweiflung des Kiinstlers oder Die Verschworung der Un-talentierten. Berlin, 1994.

25. Kabakov I. Incident at the museum, or water music. Chicago, 1993.

26. Kabakov I. The red waggon. Diisseldorf, 1991.

27. Kabakov I. Stepan Yakovlevich Koshelev. Chicago, 1993.

28. Marginter M., Gawrilow F. St. Petersburg: WeiBe Nachte, dunkle Tage. Lite-rarische Spaziergange. Stuttgart, 1998.

29. Morsbach P. Plotzlich ist es Abend. Frankfort a. M., 1995.

30. Rosei P. Die schone Dame hinkt // Die Presse v. 8. Mai 1999.

31. Rosei P. Eine Zeit in St. Petersburg (Fragment) // Rosei P. St. Petersburg. Paris. Tokio. Wien, 2000, S. 79-84.

32. Sorokin V. Vorfall auf der StraBe / Ubers. v. G. Leupold // Sorokin V. Der Obelisk. Zurich, 1992, S. 197-221.

33. Белый А. Петербург // Белый А. Сочинения: в 2 томах. М., 1990, т. 2, с. 7-292.

34. Войнович В. Москва-2042 // Войнович В. Малое собрание сочинений: в 5 томах. Т. 3, М., 1993, с. 5-338.

35. Брехт Б. Об экспериментальном театре / Пер. В. Клюева // Брехт Б. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания: в 5 томах. Т. 5/2, М., 1965, с. 83-101.

36. Брехт Б. Примечания к опере «Расцвет и падение города Махагони» / Пер. Е. Михелевич // Брехт Б. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания: в 5 томах. Т. 5/1, М., 1965, с. 296-307.

37. Брехт Б. Уличная сцена. Прообраз сцены в эпическом театре / Пер. Е. Эткинда // Брехт Б. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания: в 5 томах. Т. 5/2, М„ 1965, с. 318-328.

38. Гоголь Н. Ревизор // Гоголь Н. Собрание сочинений: в 8 томах. Т.4, М., 1984, с. 5-93.

39. Гоголь Н. Шинель // Гоголь Н. Собрание сочинений: в 8 томах. Т. 3., М., 1984, с. 121-151.

40. Гофман Э.Т.А. Приключение в ночь под новый год / Пер. JI. Лунгиной // Гофман Э.Т.А. Собрание сочинений: в 6 томах. T.l, М., 1991, с. 263-293.

41. Друскин Я. О голом человеке // Сажин В. (отв. ред.) «.Сборище друзей, оставленных судьбою». "Чинари" в текстах, документах и исследованиях: в 2 томах. М., 1998, т. 1, с. 824.

42. Пригов Дмитрий Александрович. Книга о счастье. В стихах и диалогах // Знамя, 1994, № 8, с. 71-76.

43. Розай П. Красавица хромает / Пер. А. Жеребина // Звезда, 2004, № 9, с. 213-217

44. Сорокин В. Дорожное происшествие // Сорокин В. Первый субботник. М., 2001, с. 235-256.

45. Сорокин В. Желудевая падь // Сорокин В. Первый субботник. М., 2001, с. 32-35.

46. Сорокин В. Забинтованный штырь // Psychopoetik. Beitrage zur Tagung «Psychologie und Literatur»: Miinchen 1991.(Wiener Slawistischer Alma-nach Sonderband 31.) Wien, 1992, S. 565-568.

47. Сорокин В. Заседание завкома // Сорокин В. Первый субботник. М., 2001, с. 36-59.

48. Сорокин В. Кисет// Сорокин В. Первый субботник. М., 2001, с. 167-180

49. Сорокин В. Норма. М., 2002.

50. Сорокин В. Обелиск // Сорокин В. Первый субботник. М., 2001, с. 223234.

51. Сорокин В. Открытие сезона // Сорокин В. Первый субботник. М., 2001, с. 212-222.52. Сорокин В. Пир. М., 2001.

52. Сорокин В. Поминальное слово // Сорокин В. Первый субботник. М., 2001, с. 181-193.

53. Сорокин В. Сергей Андреевич // Сорокин В. Первый субботник. М., 2001, с. 7-19.

54. Сорокин В. Тридцатая любовь Марины // Сорокин В. Тридцатая любовь Марины. Очередь. М., 1999, с. 5-416.

55. Хармс Д. «Петя входит в ресторан.» // Хармс Д. Цирк Шардам: собрание художественных произведений. СПб., 1999, с. 727-728.

56. Хармс Д. Вода и Хню // Хармс Д. Цирк Шардам: собрание художественных произведений. СПб., 1999, с. 389-391.

57. Хармс Д. Вываливающиеся старухи // Хармс Д. Цирк Шардам: собрание художественных произведений. СПб., 1999, с. 775.

58. Хармс Д. Комедия города Петербурга // Хармс Д. Цирк Шардам: собрание художественных произведений. СПб., 1999, с. 69-112.

59. Хармс Д. Месть // Хармс Д. Цирк Шардам: собрание художественных произведений. СПб., 1999, с. 308-316.6163