автореферат диссертации по философии, специальность ВАК РФ 09.00.11
диссертация на тему:
Террор: социально-философский анализ

  • Год: 2003
  • Автор научной работы: Грякалов, Николай Алексеевич
  • Ученая cтепень: кандидата философских наук
  • Место защиты диссертации: Санкт-Петербург
  • Код cпециальности ВАК: 09.00.11
Диссертация по философии на тему 'Террор: социально-философский анализ'

Полный текст автореферата диссертации по теме "Террор: социально-философский анализ"

САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ

На правах рукописи

ГРЯКАЛОВ НИКОЛАЙ АЛЕКСЕЕВИЧ

ТЕРРОР: СОЦИАЛЬНО-ФИЛОСОФСКИЙ АНАЛИЗ

Специальность 09.00.11 -социальная философия

АВТОРЕФЕРАТ

диссертации на соискание ученой степени кандидата философских наук

Санкт-Петербург 2003

Работа выполнена на кафедре социальной философии и философии истории Санкт-Петербургского государственного университета

Научный руководитель:

кандидат философских наук, доцент Иванов Николай Борисович

Официальные оппоненты:

доктор философских наук, профессор Марков Борис Васильевич

кандидат философских наук, доцент Кожурин Антон Яковлевич

Ведущая организация:

Санкт-Петербургский государственный университет МВД РФ

Защита состоится «

<Л»

2003 года в

часов на заседании

Диссертационного совета К.212.232.08 по защите диссертаций на соискание ученой степени кандидата философских наук при Санкт-Петербургском государственном университете по адресу: 199034, Санкт-Петербург, В.О., Менделеевская линия, д. 5, философский факультет, ауд.

С диссертацией можно ознакомиться в научной библиотеке им. М.Горького Санкт-Петербургского государственного университета

Автореферат разослан

»

X

_ Щ-

2003 г.

Ученый секретарь Диссертационного совета, кандидат философских наук

Круглова Н.В.

0.1077

Общая характеристика работы

Актуальность исследования

Обращение к социально-философскому анализу террора в значительной степени мотивировано той неустранимой навязчивостью, которую обнаруживает данный феномен в жизненно-мировых ландшафтах постсовременности. Однако, несмотря на принудительность своего наличия, террор успешно уклоняется не только от стремящихся контролировать его проявления социальных практик, но и от аналитических конверсий политологического или социологического толка, естественный негативизм которых в отношении террора едва ли можно рассматривать в качестве критерия рациональности как самого террора, так и описывающих его дискурсов, не покидающих пределов социального воображаемого, континуальность которого держится, по выражению Ж. Бодрийяра, «лишь безоговорочным признанием социального». В этом случае аналитика террора заведомо вписывает себя в контекст новоевропейских социо-политических дискурсов, поставленных постсовременным террором со всей радикальностью под вопрос: его «вирусным» (Ж. Бодрийяр) стратегиям не находится исторических аналогов ни в отрицающем индивида государственном терроре, ни в отрицающем легитимность государства терроре экстремистских групп (от «Народной воли» до «Красных бригад»).

Кроме того, есть основания предполагать, что современность характеризуется радикальной сменой стратегий апроприации террора: «конец социальности», проявляющийся в провале всяких попыток замкнуть ее в тех или иных интеллигибельных границах, знаменует собой завершение «классической» тематизации негосударственного террора, который понимался как форма волеизъявления маргинальных (в политическом, этническом, религиозном или любом другом отношении) социальных групп, отсеченных от нормативных практик делегации политической воли. В этой ситуации неконструктивно мыслить террор политически или - что то же самое - исторически.

Политическая определенность террора уступает место террору как «порнографической репродукции» (Ж. Липовецки), в которой десубстанциализация захватывает область исторического содержания. Гипостазирование традиционного политического измерения террора предоставляет только его фантазматическую референцию, экранирующую те причины, что сделали «диспозитив терроризма» отличительной чертой социальности времен «заката эпохи взрыва». Политизация террора фантазматична постольку, поскольку гарантирует традиционному социальному воображаемому иллюзорную опору в действительности.

«Тотальная деполитизация», заданная эволюцией объяснения и понимания социального, приводит к тому, что традиционные рефлексии

террора отстают на шаг как от его имманентной логики, так и от логики функционирования социальной инфраструктуры. Национальные государства клонятся к закату, утрачивая власть в пользу «глобальных гладиаторов» и городов-архипелагов: следуя прогнозу П. Вирильо, мы присутствует при зарождении города-мира, состоящего из конгломерата городов.

Подобные сдвиги коммуникативных и жизненно-мировых процессов ни в коем случае не могут быть абстрагированы при попытке социально-философской и историко-типологической тематизации террора, осуществляемой в терминах формации. Формация, определяемая через доминирующие модели обмена, специфическим образом символизирует насилие, которое антропологично и в социально-историческом смысле -непереходно. Символизация, трансформирующая «реальное» насилие в «символический» террор, генерирует соответствующий «идеальный тип» субъекта террора или «концептуальный персонаж», который выступает условием возможности ее социального освоения. Историческая модификация стратегий символизации насилия предполагает модификацию их носителя - не столько «террориста»-практика, сколько той фигуры, которая позволяет сообществу описать террор в том или ином дискурсе и тем самым ассимилировать.

Для террора французской революции таким концептуальным персонажем выступает либертен (и его alter ego - моралист), доводящий до логического завершения демарш «естественности» (естественного права, естественного света, естественного человека); для модернистского проекта и инспирированного им террора «гомогенных государств» (А. Кожев) -авангардный художник, синтезировавший единый политико-эстетический проект перепричииения мира и остановки истории.

В диссертации обосновывается следующее: постсовременные манифестации террора также имеют своего концептуального персонажа -«масс-медиального шамана» (пустая форма медиа-оператора), распределяющего насилие по социальному телу и синтезирующего «аудиторию» как симулятивную форму сообщества. В этом контексте аналитика террора сближается с теорией массмедиа, которые ликвидируют трансценденцию политического заменяя ее трансценденцией формы масс-медиа, которые, вопреки видимости, представляет собой принципиально нетранзитивное и дискоммуникативное устройство («антипроводник»), разрывающее процесс символического обмена.

Диспозитив терроризма является характерной чертой постсовременной социальности; на чем настаивают такие авторы, как Ж. Бодрийяр, П. Вирильо, Б. Гройс, С. Жижек, указывающие на то, что терроризм не является внешним и случайным эксцессом в организации социальных позитивностей, но являет собой имманентную характеристику современного социума как «общества спектакля» (Г. Дебор). Раскрытие этих характеристик современного мира представляется актуальным для всего проблемного поля социальной философии. Проанализированный таким образом, террор может

выступить в качестве актуального константного термина при описании большинства объектов современной социально-философской рефлексии.

Степень разработанности темы

Постановка проблемы террора и попытки ее разрешения приобретают различные конфигурации в зависимости от тех концептуальных аксиоматик, которые лежат в основании тематизирующих эту проблему дискурсов. Более строгим и одновременно продуктивным представляется не указание персоналий, а анализ смыслопорождающих моделей. Можно выделить четыре стратегии, в которых возможна собственно философская проблематизация террора, эксплицируемого в следующих границах определенности. Террор рефлексивно представлен: как характеристика объективного мира (натуралистический дискурс); как состояние субъективной воли (критический дискурс); как понятие (спекулятивный дискурс); как формация (генеалогический дискурс).

«Натуралистическая» позиция - определенная дискурсивная и понятийная «фигура» (Ф. Лаку-Лабарт), один из способов говорить о насилии, переводя его в план «сущего» или террора. Натуралистическая экспликация апеллирует к первичной сцене раздора - будет ли это «сцена истории» (3. Фрейд), «сцена письма» (Ж. Деррида) или «сцена инструкции» (X. Блум). Это роднит данную позицию с этиологическим авто-описанием насилия в мифе, которое также маркирует «начало» в качестве катастрофического прото-события, учреждающего конфликтное измерение социальности и делающего открытым социум для «нечеловеческого» («космического») насилия, маркированного «чудовищным двойником» (Р. Жирар). Как натуралистическая фигура может быть распознана всякая экспликация, полагающего в собственное основание катастрофическое прото-событие, из которого дедуцируется его социальная фактичность. Однако - и в этом состоит частичность натуралистической фигуры - о «начале» террора можно спросить, но нельзя ответить, поскольку начало это оказывается «всегда-отложенным» (Ж. Деррида): ретроспективный «логос» оборачивается собственной противоположностью, чтобы дать голос мифу, «мютосу» террора, который в качестве начала преподносит собственный рассказ о катастрофическом прото-событии, запускающем машину криминальности.

«Критическая» позиция, восходящая к философскому трансцендентализму, связана с проблемой объективации коррупции как эмпирического действия, данного во времени. Указывая на троякую неспособность произвола к принятию морального закона в свою максиму, Кант специально выделяет соггирио, определяя ее как «склонность произвола к максимам предпочитать мотивам из морального закона другие (неморальные) мотивы»1. Произвол выступает трансцендентальным

1 Кант И. Религия в пределах только разума // Кант И. Трактаты и письма. М, 1980. С. 100.

эквивалентом насильственного социального действия, однако довести до конца критический ход в экспликации произвола удается лишь в случае устранения гетерономии теоретического/практического, осуществляемой через раскрытие причинных связей как превращенной формы целевых. Если «абсолютное практическое Я» становится местом разворачивания первой философии, коррупция раскрывается как принципиальная способность к принятию отличных от морального закона оснований как достаточных для определения произвола - для Фихте зло состоит в инерции как моменте эмпирического индивида. «Воля к экземплярности» (уже не экземплярности сущего, но экземплярности воли) предопределяет распад долженствования. «Быть в произволе» поэтому означает ослаблять абсолютную волю в качестве закона конечной. Демонстрация С. Жижеком (в комментарии к лекциям Ж. Лакана об этике психоанализа) структурного изоморфизма «апатии» де Сада и «категорического императива» Канта очерчивает границу критического дискурса, который в пределе приближает к той ситуации, в которой «страсть» способна становится политической реальностью.

Спекулятивный проект, позволяющий выстроить «террористическую версию истории» (именно так В. Декомб обозначает интерпретацию Гегеля А. Кожевом), задает диалектическую последовательность, где «критическая» экспликация отрицает «натуралистическую» и отрицается, в свою очередь, спекулятивной, называющей террор собственным именем. Взаимоотрицание произвола и природы как двух альтернативных «полей» разворачивания террора приводит к истории и, соответственно, к диалектическому описанию тотальности, объясняющему, как и почему бытие реализуется не только в качестве природы и природного мира, «но и в качестве человека и мира исторического» (А. Кожев).

Террор при его спекулятивном описании перестает быть модусом насилия (высказанного определенным образом) и становится истиной насилия - «абсолютный дискурс» интегрирует в себя все возможные описания насилия (его возможные терроропроекции). Если критический дискурс в своей аналитике произвола противопоставляет абсолютное и событийное (в форме противопоставления абсолютного и эмпирического Я), то спекулятивная проблематизация имеет дело с вопросом о том, возможно ли, с одной стороны, утверждение абсолюта как события и, с другой -события как абсолютного? Согласно подобной интерпретации, именно утверждение такого рода совершает революционный террор, лишающий смерть ее глубины: «Единственное произведение и действие всеобщей свободы есть поэтому смерть, и притом смерть, у которой нет никакого внутреннего объема и наполнения; ибо то, что подвергается негации, есть ненаполненная точка абсолютно свободной самости; эта смерть, следовательно, есть самая холодная, самая пошлая смерть, имеющая

значение не больше, чем если разрубить качан капусты или проглотить глоток воды»2.

Последний эпизод исторического повествования должен соответствовать финальному эпизоду самой истории - уничтожению человека как свободного исторического индивида. Следовательно, речь идет об исчезновении революционной монополии на террор - «революция» 1968 года именно поэтому не была кровавой, в отличие от «частичных революционных объектов» Красных Бригад, группы Баадер-Майнхофф, японской ФКА или Лотта Континуа: исчезновение революционной монополии на террор разрешается в постисторическом терроре «безработной негативности». Это, фактически, означает и смерть философии как связного дискурса об исторической модификации желания.

Наиболее существенным для генеалогического проекта (который нами трактуется в расширенном смысле - не только по отношению к «аутентичной» генеалогии Ницше, но и по отношению к ее археологической версификации) представляется замена юридической модели, отправляющейся от концепта закона/запрета, моделью стратегической, позволяющей ухватить продуктивную специфику власти (Фуко) или желания (Делез).

Генеалогическая интерпретация террора, рассматривая формации позитивностей, направлена, во-первых, на выделение «эпистем террора» (матриц, на которых распечатывается любая фактичность) и, во-вторых - на задание концептуального персонажа, в котором осуществляется символизация «молчаливого насилия». Для Ницше, в его конкретной генеалогической работе, такими персонажами выступали воин и аскет, маркируя активную и ре-активную распечатку эксцесса и, следовательно, его символического отреагирования социальным телом. Делез, указывая на несводимость персонажа к типу, оставил для них «возможность взаимопроникновения»: «социальные поля представляют запутанные узлы... а потому для их распутывания необходимо диагностировать настоящие типы, то есть персонажей^. При такой проблематизации философ есть эффект его концептуальных персонажей, но равным образом формация -эффект означающего жеста, который позволяет dzoon politikon сопротивляться давлению реального и жить, символически ре-территориализуя насилие. При рассмотрении террора в терминах формации (знаков, знания или производства) подвергается сомнению сам исторический «счет» (ratio), поэтому генеалогическая экспликация террора не предполагает сквозного описания террора как самотождественного образования, но выступает описанием различных стратегий социальной артикуляции насилия.

2 Гегель Г. В. Ф. Феноменология духа// Гегель Г. В. Ф. Соч. Т. IV. М„ 1959. С. 318.

3 Делез Ж., Гваттари Ф. Что такое философия? М. - СПб., 1998. С. 89.

Цели и задачи исследования

Цель диссертационной работы состоит в обнаружении и раскрытии связей между насилием и террором, который, всегда дискурсивен, то есть символичен.

. Эта общая цель предполагает последовательное решение следующих основных задач:

.1 .Определение формальных характеристик террора как результата социальных операций означивания эксцесса, наделяющих его статусом интерсубъективного события.

2.Синхронное описание «фигур террора» (социальных стратегий символизации насилия) в терминах структурно-типологического анализа.

3.Диахроническое описание трансформаций, принимаемых символизацией в исторической длительности.

4.0пределение концептуальной связи между семиотической «фигурой» и исторической «формацией».

Методологическая основа исследования

В диссертации используется сочетание методов структурно-типологического анализа (прежде всего в том виде, в каком он представлен археологией знания М. Фуко и политической семиологией Р. Барта) и анализа диахронической динамики семио-марксизмом (как он представлен в работах Ж. Бодрийяра, Б. Гройса, Г. Дебора, М. К. Петрова, М. Сюриа); привлекаются также историко-компаративный метод, психоаналитический подход к рассмотрению символического (Ж. Лакан, работы Люблянской школы теоретического психоанализа) и медиа-теория (Ж. Бодрийяр, М. Маюноэн, Хаким-Бей и др.).

Научная новизна исследования

Новизна состоит (1) в применении к анализу террора методик, являющихся в значительной степени маргинальными для отечественной традиции его рассмотрения, существенно инфицированной социологизмом позитивистского толка. Предпочтение отдается таким языкам описания, как культурная антропология, семиология, психоанализ, неомарксизм, которые сумели доказать свой эвристический потенциал в работах Ж. Агамбена, С. Бак-Морс, Ж. Бодрийяра, П. Вирильо, Б. Гройса, С. Жижека и др.; (2) в попытках проекции террора на широкие культурные массивы - от социо-политических до медийных и историко-философских. Раскрытию подвергаются онтические и смысловые связи социального эксцесса и социальной гегемонии, прежде всего проявляющейся в господстве над символическими устройствами и позволяющими социализировать события насилия (насилие-как-событие).

Положения, выносимые на защиту

1. Террор не обладает субстанциальным статусом, но возникает в точке символизации эксцесса, будучи структурным эффектом между реальным насилием и тем символическим ресурсом, используя который сообщество его де-реализует.

2. Базовой характеристикой этих символизации является доминирующая модель обмена, определяемая через отношение к всеобщему эквиваленту, которая позволяет провести различие между имплозивными и взрывными стратегиями как двумя предельными полюсами дистрибуции насилия в социальном теле.

3. Определяющей операцией модернистской символизации следует считать эстетизацию политики, собирающую террористический Gesamtkunstwerk, который мыслится как синтез абсолютного знания и абсолютного действия, упраздняющий различие эксцесс/символизация.

4. Постмодернистское состояние, понимаемое как «закат эры взрыва», переопределяет политическую фиксированность террора, замещая диалектическую логику - катастрофической.

5. Русская культура в ряде своих манифестаций может быть рассмотрена в качестве «остраняющей» инстанции по отношению к европейским террорологикам: как в смысле «кривочтения» (misreading), так и в смысле радикализации.

Теоретическая и практическая значимость исследования

Постановка и разработка проблемы террора, ее социально-философский анализ является необходимой ступенью в развитии теоретического аппарата социальной рефлексии, в философском осмыслении исторического процесса и общественных явлений. Теоретическая значимость исследования состоит в попытке демонстрации тех концептуальных моделей, в которых возможна осмысленная и ответственная тематизация феномена террора в его проекции на исторически априорные стратегии обмена и социального кодирования. Практическая значимость исследования состоит в расширении взгляда на террор как реальный факт современного общественного бытия и в раскрытии его принципиальной интегрированное™ в культурогенные модели, характерные для постсовременного состояния социальности. Полицентрический («голографический») взгляд на террор представляется существенно необходимым не только в контексте социально-философских штудий, но и в плане выработки прагматических реакций на социальный эксцесс. Положения и выводы диссертации могут быть использованы при составлении общих и специальных курсов по социальной философии и философии истории, философской антропологии и конфликтологии.

Апробация работы

Отдельные положения диссертации обсуждались на теоретических конференциях «Философский век. История идей как методология гуманитарных исследований», «Революция и современность», «Человек.

Природа. Общество. Актуальные проблемы», «Традиции и новации в философских дискурсах» (Петербург, 2001, 2002) и ряде других. Разрабатываемые в диссертации стратегии истолкования были использованы в курсе лекций по философии и теории современного искусства, прочитанном в РХГИ и в Санкт-Петербургской государственной академии театрального искусства в 2002-2003 г., а также представлены в ряде публикаций автора.

Структура работы

Диссертация состоит из введения, трех глав, разделенных на параграфы, заключения и библиографического списка использованной отечественной и зарубежной литературы.

Основное содержание работы

Во введении обосновывается выбор и актуальность темы диссертации, рассматривается состояние разработанности темы, формулируются основные цели и задачи исследования, отмечается научная новизна, практическая и теоретическая значимость работы, определяются ее методологические основания и формулируется общий замысел исследования.

Первая глава - «Архэ насилия: muthos и logos» - содержит два параграфа, которые посвящены рассмотрению стратегий символизации и социализации насилия в архаических сообществах, а также анализу трансформации этих символизаций сообществами «историческими».

В первом параграфе - «Обмен и жертва» - осуществляется рассмотрение «мифологического» измерения насилия, то есть: а) его символизации этиологическим мифом, закрепленным в ритуальных «машинах памяти» (М.К. Мамардашвили) и б) его апроприации архаическим социальным телом с помощью институтов (социально установленных ансамблей практик) жертвоприношения и ритуального сверхпотребления, проанализированных в контексте «циркулярной стратегии обмена» (М. Мосс).

Этиологическое повествование описывает антропогенные устройства («машины памяти»), конструирующие из природного, биологического материала человека как субъекта «длинной воли» (Ницше), способного удерживать самотождественность во времени: подключая индивида к культурному архиву, архаические сообщества транслируют не столько «информацию», сколько «эталоны проживания» - поведенческие гештальты, обеспеченные сквозными состояниями сознания. Их работа позволяет символическим формациям социализировать эксцесс - вспышку насилия с его миметической волной, «приостановка» которой составляет содержание антропогенеза (Б. Ф. Поршнев). Палеоантропологические и археологические данные органически дополняются проведенными Р. Жираром исследованиями миметического характера желания и его социальных импликаций.

Попытки описания социальной инфраструктуры как обменного механизма предпринимались неоднократно в пределах самых разных концептуальных аксиоматик: от утилитаризма и марксизма до «теорий архива» (Б. Гройс) и «политэкономии знака» (Ж. Бодрийяр). Особое внимание в диссертационном исследовании уделено истолкованию архаических обменных стратегий культурной антропологией (Ф. Боас, К. Клакхон, Б. Малиновский, М. Мосс и др.), для которой архаический обмен есть не только юридический или экономический институт, но включает в себя множество измерений - от социально-морфологического до магического - в конечном счете синтезируя сообщество, как систему «совокупных тотальных поставок» (М. Мосс).

Отправным пунктом «институционального» анализа послужил социально-антропологический компонент исследований Ж. Бодрийяра и Р. Жирара, направленный, соответственно, на описание «внеэкономических» (не ориентированных на всеобщий эквивалент) стратегий обмена и социальных функций жертвоприношения в сообществах с различным типом социокода (стратегиями подключения индивида к культурному архиву).

Взаимная проекция архаических моделей обмена и «технологий кровопролития» (которые «терроризируют» насилие - то есть позволяют сообществу его «читать», помещая в символическое пространство) встречается с необходимостью осмыслить феномен жертвоприношения, образуемый пересечением насилия и обмена. Структурно террор рассматривается как эффект взаимопроекции насилия («реального») и обмена («символического») и в этом отношении выступает сквозным термином для описания принципиально любых культурных регионов, поскольку предметом анализа оказывается не субстанциальное, но функциональное измерение. Не столь важно, как именно будет задаваться определенность того «реального», которое подвергнуто сообществом обменной интеграции: будет ли это сексуальность (К. Леви-Стросс), смерть (Ж. Бодрийяр) или насилие (Р. Жирар) - функциональная организация не обнаружит сколько-нибудь существенных изменений, что сообщает концепту террора мощный объяснительный потенциал в социально-философских и культурологических исследованиях (подобно «функциям» в морфологическом анализе В.Я. Проппа).

Для определенности феномена жертвоприношения характерным является то, что жертвенная растрата выступает формой обмена с нечеловеческим (первыми классами квази-субъектов, с которыми людям пришлось вступить в так или иначе формализованные отношения, были духи и мертвые), отличая себя от которого человек конструирует собственную определенность - от территориальной до космологической. Взаимоотношения обменов типа люди/люди и люди/не-люди позволяют прояснить целую область «теории» жертвоприношения, при котором практикуемые обменные ритуалы «ставят» человеческое, извлекая его из

психофизиологической гилетики путем исключающего включения антисоциального - «дурной доли» (Ж. Батай).

Второй параграф - «Линия всеобщего эквивалента.» - посвящен рассмотрению того, каким образом циркулярные, «внеэкономические» стратегии обмена вытесняются формациями всеобщего эквивалента, «линия» которого представляется как перечень изоморфизмов: абсолютного пространства физики, контаминации «Я» и субъекта новоевропейской метафизикой, конституции «поля общественности» (Ю. Хабермас), а также перспективной живописи, романа, буржуа, денег и т. д. Их рассмотрение предпринимается в диссертационном исследовании, ставя своей целью выявить принцип организации конечного диакритического набора («диспозицию»).

Характерно, что подобный концептуальный ход не отсылает к «истории мировоззрений» (В. Дильтей) или «морфологии культуры» (О. Шпенглер), прежде всего потому, что для него в принципе иррелевантным является вопрос относительно инфраструктурного (базисного) характера того или иного образования - их определенность может колебаться между дискурсом (как у Хайдеггера) и праксисом (как у Маркса). Речь идет лишь об установлении формальных эквиваленций: структурный анализ (как показывает Фуко в «Археологии знания») засекает не аналогии, редуцируемые к тому или иному истоку (он может быть фактическим, спиритуальным или смысловым, что в принципе не меняет дела), но гомологии.

На этом методическом основании предпринимается типологическое сравнение а) новоевропейского физического дискурса, б) ориентированной на всеобщий эквивалент экономики и в) картезианской метафизики в целях обнаружения их структурного инварианта. «Террорологический» контекст подобного исследования заключен в том, что стратегии символизации насилия формацией (понятой, вслед за Бодрийяром, как формация производства знаков) - от литературных текстов до фактических социальных практик (революционный террор, образование пенитенциарных учреждений, мутация содержания понятия «преступление» в юридических дискурсах и внедискурсивной «социальной чувствительности» и т. д.) - также должны выражать этот инвариант.

Согласно многим исследователям истории науки, как отечественным (С.С. Аверинцев, А.В. Ахутин, В. В. Бибихин, П. П. Гайденко, А. Ф. Лосев, А. Г. Погоняйло, К.А. Сергеев, Я. А. Слинин), так и зарубежным (А. Койре, Т. Кун, М. Хайдеггер), историческая конституция новоевропейской науки осуществляется благодаря двум базовым операциям: математизации физики и отмене иерархии «метафизических мест». Переход «от Космоса к Вселенной» (А. Койре) есть переход от «качественных» (а значит -сущностно антиматематических) понятий физики импето к математизированным объектам физики Декарта и Галилея. «Конкретное»

пространство догалилеевской физики мутирует в абстрактное, изотропное и гомогенное пространство евклидовой геометрии.

Новоевропейская (в частности - ньютоновская) небесная механика не могла возникнуть в рамках космоса, в котором вещь обладает «негомогенным хронотопом». Ни античная «космофизика», ни античная «топология» несовместимы с фундаментальным для классической механики принципом инерции, для которого характерно признание равноправия «мест» между собой (в силу которого равномерное движение в пространстве от одной точки к другой не влияет на определенность вещи). Иначе говоря, принцип инерции совместим не с качественно дифференцированным, а с однородным (гомогенным) и изотропным пространством, а поскольку для своей формулировки он предполагает возможность изоляции данного тела от всякого физического окружения, речь идет об идеализированных объектах, помещенных в геометрическое пространство Евклида, которому придается физический статус.

Соображение об относительности «места» сразу подрывает фундамент перипатетической физики и ведет к пересмотру остальных ее положений, однако равным образом это верно и по отношению к экономике и политической антропологии символических формаций, упраздняемых капиталистическим типом обмена, опосредованного всеобщим эквивалентом денег (этот мотив был наиболее подробно разработан западным неомарксистским дискурсом - прежде всего такими его представителями, как Ж. Бодрийяр, Г. Дебор, Г. Маркузе, М. Сюриа, Хаким-Бей и др.).

Маркс, анализируя генезис понятия стоимости, указал на то, что именно Аристотель был тем, кто впервые занялся анализом формы стоимости, наряду с иными (общественными и природными) «формами». Аристотель фиксировал отношение равенства в выражении стоимости - и на этом его рассмотрение заканчивается. Маркс объясняет это тем, что Аристотель «не владеет» понятием стоимости, поскольку в рамках античного рабовладения (и утверждаемой Аристотелем «качественной» дифференциации индивидов) оно «объективно» не может возникнуть. При этом показательно, насколько совпадает интенция аристотелевской политической антропологии с принципом «естественных мест» и отрицанием пустоты: понятие стоимости предполагает равенство всех видов труда независимо от конкретной формы его проявления и, следовательно, представление об абстрактном и гомогенном труде, лишенном различий.

Понятие стоимости, таким образом, требует гомогенного труда точно так же, как принцип инерции требует для своей формулировки лишенного «метафизических мест» гомогенного пространства эквивалентных точек: в плане экспликации «изоморфизма всеобщего эквивалента» принципиальное значение приобретает тот факт, что новоевропейский экономический дискурс подвергал ревизии средневековый на тех же направлениях, что и новоевропейская физика - физику импето.

Сингулярные множества - а именно таким образованием являются символические формации - никогда не были ориентированы на генерацию «универсального выпрямителя» (всеобщего эквивалента). «Эквивалентное» воображаемое - эхо-эффект политической мечты о дисциплинированном («паноптическом») сообществе, противоположной политической мечте об инициированной операцией изгнания чистой общине. Десакрализация публичных территорий произведет «общественность» и ее паноптическую мифологию: мечта просветителей была мечтой о прозрачном обществе, видимом и четком во всех его частях, лишенном зон обскурации, установленных привилегиями королевской власти или прерогативами корпораций (социо-политический аналог «естественного места»).

В частности, описанные Фуко работные дома и новая социальная чувствительность к нищете («История безумия») организуются под знаком господства порядка, рубрикации и классификации - то есть (потенциальной) возможности редукции социума к «универсальному выпрямителю» как основанию классификации. Мир эквивалента - это мир, в котором расчленяют поскольку именуют. В котором воспитывают, говорят, классифицируют, обменивают - но ровно постольку, поскольку представляют. Архитектурный аппарат Бентама («Надзирать и наказывать»), как и траектории сценического света у де Сада («Слова и вещи»), поддерживает отношения террора в их независимости от человека или группы, этот террор осуществляющих. Паноптизм конституирует сцену, на которой незримо играется власть, делающая возможным ее вмешательство в любой момент. Анонимное давление власти действует прежде проступка: этим и отличается «право на смерть» символических формаций и дисциплинарная «власть над жизнью» формаций «эквивалентных». Поэтому есть основания утверждать, что новоевропейские символизации насилия (смена «карательных анатомий» казни с ее брутальной жестокостью -дисциплинарными) в структурном отношении есть явление того же порядка, что и классическая клиника Пинеля или Кабаниса («Рождение клиники») «анализ богатств» («Слова и вещи»), где труд выполняет функции, аналогичные функциям «речевого взгляда» в клиническом опыте или паноптической наблюдаемости в опыте пенитенциарном («Надзирать и наказывать»).

Вторая глава диссертационного исследования - «Трансгрессии диалектики» - состоит из двух параграфов и посвящена анализу «стратегического» истолкования власти М. Фуко и теории «имплозивной десоциализации» Ж. Бодрийяра в контексте актуальности их дискурсов при рассмотрении дистрибуции насилия и его символизации («терроризации») в постсовременных социальных телах. «Трансгрессивная» по отношению к диалектическому дискурсу позиция ставит под вопрос универсальность негативности (отрицания), раскрытие которой А. Кожев считал собственным признаком диалектического дискурса.

М. Фуко, как и Ж. Бодрийяр, пытаются противопоставить диалектическому анализу негативности (приобретающей в истории характер осмысленного отрицающего действия), соответственно, «стратегический» (противоположный «юридическому», исходящему из закона и его исторических отрицаний) анализ власти-как-продуктивности и «катастрофический» (работающий с «недиалектическим» - то есть неснимаемым в высших формах - отрицанием) анализ истории-как-симуляции.

Первый параграф - «Спираль власти» - посвящен критике Фуко «негативного» истолкования власти фрейдо-марксизмом (прежде всего - В. Райхом и Г. Маркузе) как репрессии «реального» (в широком спектре манифестаций - от экономических до эротических). Соответственно, «стратегический» анализ может быть прочитан и как критика всех модернистских фантазмов освобождения - «труда», «сексуальности», «искусства», «медиа» и т. д.

Специфический предмет «социологии сексуальной экономии» конституируется за счет того, что люди, производя средства к существованию, не просто прибегают к тем или иным психическим актам, исчезающим после их свершения, но к материальным средствам производства, которые продолжают существовать после их создания в качестве внешних поведенческих гештальтов и поэтому могут накапливаться («культурный архив»). Таков генезис социальной памяти, рассмотренной со стороны непсихической объективации психического. На смену внутреннему накоплению опыта биологическим видом в форме наследственно передаваемых способностей, ограниченных естественным развитием вида, приходит сверхбыстрый способ внешнего накопления в форме социального наследования вещей и отношений, представляющих собой достояние психики, но лишенное форм и ограничений психики индивидуальной. В противоположность животному то, что накапливает человечество, не имеет непосредственно поведенческого характера, но состоит из социальных сущностей, в которых психическое внешне угасло, подверглось формальному отрицанию, так что каждый индивид должен восстановить в них эту психическую форму путем их усвоения и освоения.

Подобный «исторический панпсихизм» позволяет критической теории уже на следующем шаге отождествить процесс вытеснения и операцию репрессии в идеологическом и политическом ее понимании: «социологическая наука сексуальной экономии» (Райх) описывает механизмы психического вытеснения как эффект социального подавления. За сексуальностью признается статус того среднего термина, который позволяет конвертировать дискурсы, описывающие историчность и психичность: даже для Альтюссера проекция фило- и онто-генеза возможна в силу их структурного изоморфизма, который проявлен в эксцентричности истории и эксцентричности психики. Но если история человека есть история его экс-центрации, то массивы исторического и репрессивного логически

совпадают (что и происходит, например, у Маркузе или Ференци). Следовательно, «освободить» человека может только регрессия, возвращающая его., к исходной точке истории и ее - историю — перепричиняющая. Лсихо-политической панацеей в таком случае предстает регрессивная терапия, осуществленная в масштабе всего человечества.

Именно эти позиции оказываются основным объектом критики Фуко, показавшего, что «репрессивные устройства» (такие, в частности, как нуклеарная семья или весь массив «викторианской» нравственности) не столько подавляли, сколько, напротив, обеспечивали сексуальность. Для Фуко сексуальность - не «естественная данность» (и поэтому натурализмом грешит не только психоанализ, но и сама «репрессивная гипотеза»), которую власть старается репрессировать, а знание освоить, но «общее название конкретно-исторического механизма» («Воля к истине»), вызывающего к жизни фигуры «власти/знания». Речь, таким образом, должна идти не столько о негативном механизме исключения или отторжения, сколько о пролиферации дискурсов, знаний, удовольствий, властных отношений. «Глобальная сеть» подавления распадается на локальные или частичные сети, субкоды, которые пересекаются друг с другом, вступают в союзы, образуя констелляции и массивы. Власть для своего понимания уже не предполагает апелляции к негативности (как шизоаналитическая трактовка желания уже не предполагает нехватки «утраченного объекта»), но представляет собой «ризому» (Делез/Гваттари).

Второй параграф - «Катастрофическое диалектического» -непосредственно посвящен анализу связи современного терроризма и современного социо-политического «поля» (П. Бурдье). Основой для этого анализа послужили проведенные Бодрийяром исследования «имплозивной десоциализации» («В тени молчащих масс») и трансформаций политического измерения («Фатальные стратегии», «Прозрачность зла») в постиндустриальных сообществах, претендующих на роль мирового гегемона и тем самым придающих транс-политике планетарный характер.

Вопрос о том, что же в сообществе современного типа - «где социальное уже не живет, а только угасает» - приводит к непрерывной распечатке диспозитива терроризма, предполагает изначальное знание того, что попытки ответить на него в диалектических терминах отчуждения (психологического, социального, экзистенциального) отстают на порядок от имманентной логики самого терроризма, для которой «дизъюнктивная полярность» (а значит - и подавление) более несущественна. Есть основания предполагать, что сам терроризм является лишь одним из эффектов спонтанной девальвации политических гарантий как одной из определенностей «эры пустоты» (Ж. Липовецки).

Вопрос о связи «диспозитива терроризма» с масс-медиальной «сборкой» социума, который в той или иной форме рассматривают все ^аналитики, никоим образом не должен быть понят как вопрос «технический». Провал левого проекта революционизации и либерального проекта гуманизации

масс-медиа выступил в виде провала презумпции а) революционности как субстанциальной характеристики масс (мнимого референта масс-медиальных манипуляций); б) возможности

революционной/гуманистической конверсии медиа, структура которых якобы остается эгалитарной по своей сути (на чем настаивает проект'медиа-демократии, модуляции «борьбы за свободу слова» и т. д.). Согласно многим социальным теоретикам (таким как Ж. Бодрийяр, П. Вирильо, С. Жижек и др.), масс-медиа способствуют ликвидации трансценденции политического (ее оторванности от прямого общественного волеизъявления) только'для того, чтобы заменить ее трансценденцией формы масс-медиа, которые выступают, скорее, в роли антиматерии социального - абстрактная социальность медиа-аудитории является сегодня самым Всеобъемлющим типом общности. Тематизация масс-медиального «шаманизма» обусловлена тем, что современное «сообщество-архипелаг» (П. Вирильо) цементируется инъекциями боли в медиа-аудиторию. Масс-медиальный «шаман» (пустая форма медиа-оператора), распределяя насилие по социальному телу, формирует «аудиторию» - симулятивную форму сообщества.

Эффектом масс-медиальной эвокации «молчащих масс» выступают «свободные радикалы» («свободные» в структурном смысле нефункционального остатка), активность которых осуществляется по ту сторону возможного диалектического («революционного») снятия или либеральной «гуманизации». «Свободные радикалы» «стран-изгоев» находятся не снаружи, а внутри мировых гегемонов как место отсутствия, как нефункциональные «вирулентные остатки» (Бодрийяр): дело так обстоит прежде всего потому, что в остатке оказалось само социальное.

Третья глава - «Эклиптики насилия в русской культуре» - своего рода «археологическая пропедевтика» к социально-философской аналитике террора.

Первый параграф - «Геополитика фаитазма между ландшафтом и территорией» - направлен на деконструкцию «геополитического фантазма» (на примере анализа концепта «России» в философии М.К. Мамардашвили) как того, что конструирует как определенность «русского» апокалиптического (направленного на устранение различия между знаком и денотатом) дискурса, так и определенность его «западной» (рациональной) критики.

Базовым для подобной работы является установление различия между ландшафтом и территорией: если ландшафт (в законченном виде - у позднего Хайдеггера) рассматривается как то, что задает топологию мысли, держащейся своего места и постольку - у-местной, то территория, в противоположность этому, выступает для мысли препятствием, причем препятствием принципиально непроходимым. Другими словами, ландшафт объемлет мысль, позволяя ей состояться как событию, в то время как территория либо откладывает это событие во внешнем, либо фальсифицирует его изнутри. Территориальный ИЯетапсе иррефлексивен

вследствие смещенного характера субъекта относительно интеллигибильности собственного содержания (симулятивной можно считать любую конструкцию, которая включает в себя позицию описания таким образом, что в любой точке, где бы ни находился наблюдатель, воспроизводится иллюзия); а внутренняя фальсификация дискоммуникативна, поскольку рассеивает всю языковую эйдетику. Таким образом, территориализованные языки и территориальные тела (и в этом их отличие от ландшафтных тел и ландшафтных языков, которые всегда могут быть прочитаны в терминах бытийного поэзиса) образуют «разъем» внутри связного дискурса, какой бы характер связи последний ни обнаруживал: относительно территории-как-препятствия невозможно высказываться предметно. Проблематичным в такой ситуации представляется и поэтическое высказывание, которому больше нечего собирать.

Геополитический фантазм (и «Россия» как его маркер) лишается, таким образом, сколько-нибудь отчетливых географических или исторических привязок, будучи структурной реакцией связного дискурса на любую неописуемость. Лишая варварство языка (знаменитый «принцип Кафки»), то есть делая его гетерогенным дискурсу, Мамардашвили (как и маркиз де Кюстин) лишает Россию оригинальности как интеллигибельный объект. Брутальное насилие, релятивизирующее различие тайного и явного, приводит к остановке романтического письма, держащегося именно обнажением (всегда частичным и поэтому - бесконечным) скрытого. Фактически, дискурс Мамардашвили оказывается негативным дискурсом о территории, которая - подобно смерти или безумию - означает лишь одно: иррадиацию счета (ratio) в пустоте, в которой он оказывается после встречи с несравнимым.

Во втором параграфе - «Драматизация зримого» - проясняются (преимущественно - на примере концепции П.А. Флоренского) отношения, которые сложились в русской культуре между основными модальностями духовной практики - «видеть» и «говорить». Панречевой характер «русского», манифестированный систематическим вытеснением визуальности литературностью, сравнительно освоен современным критическим мэйнстримом (эти аналитические пассажи были выполнены на материале кино, живописи, литературы, пластики и пр.). Тем более интересным может оказаться описание визуальных стратегий внутри отечественного культурного поля.

Работы Флоренского оказались принципиальными постольку, поскольку его проект «политической драматизации» (заявленный в работе «Храмовое действо как синтез искусств») предполагает вполне определенный оптический контекст, описанию которого посвящена работа «Обратная перспектива». Ее следует рассматривать не столько как исторический или культурологический анализ иконописи, сколько как формулировку собственного визуального проекта. Этот проект, который сам Флоренский рассматривал как альтернативу картезианской офтальмологии, разбирается в

контексте трех связанных друг с другом моментах: 1) теории символа, являющейся программой такого рода «парадоксальной семиотики» >(М. Маяцкий), которая бы устраняла противоречия между «видеть» и «читать», 2) гипертрофии Другого и голографического проекта «пересборки зрения в соборный глаз», 3) технологии храмового действия как теорий политического сверх-театра.

Иконопись, согласно Флоренскому, прежде всего демонстрирует отсутствие «точки зрения», будучи такой парадоксальной сигнатурой, которая делает несущественным различие между визуальностью и семиотичностью (между «видеть» и «читать»), реализуя вербально-пластический проект, поперечный относительно «изображения изображения» (Веласкес/Декарт). Плюрализация зрительного опыта предполагает не последовательную модификацию, но моментальную голограмму, которую предоставляет четырехмерный взгляд «соборного глаза». Фиксированный в телесном присутствии воспринимающего, он не приводим к ясности ни в рефлексивных, ни в герменевтических процедурах - на этой основе и возникает проект «технологии храмового действия», призванный работать напрямую с телесным основанием визуального опыта как насильственная практика.

В третьем параграфе - «Политики эстетического» - анализируется на примере русского авангарда и его мутации в тоталитарное искусство базовая для модернистского мирочувствия направленность на синтез политики и эстетики - синтез, который на европейском материале был проанализирован такими авторами, как В. Беньямин, Ф. Лаку-Лабарт, Ж.-Ф. Лиотар, Ж.-Л. Нанси М. Фуко и др. В известном контексте политико-поэтическая стратегия может быть раскрыта как «ближайшее» европейской метафизики: «случайная» линия истории - Дионисий/Наполеон/Гитлер - для мысли (Платон/Гегель/Хайдеггер) оказывается «линией внешнего» в ней самой. То есть тем, что она пытается концептуализировать не как «материальное» событие внутриисторической фактичности, но как впервые учреждающее историю вторжение, которое является «вторжением философии, то есть знания» (Ф. Лаку-Лабарт).

Модернистский «бытийный поэзис» задал своеобразную модель апроприации истории, которую условно можно обозначить как «ретроактивный футуризм». Настаивая на обнаружении «нулевой точки», из которой может быть запущена «машина» перепричинения художественной и социальной реальности, художественный (как и политический и философский) авангард именно поэтому рассматривал 'ее как точку абсолютно амнезированную. На этой матрице был задан проект совмещения радикального прошлого и радикального будущего (до- и посГ-истории): для Ницше, например, утраченный «секрет философии» (философии кАк силы) утрачен изначально и бесповоротно, после чего единственно возможной стратегией оказывается его проектирование в будущее, почему «Рождение трагедии» - не столько размышление об античном театре, сколько

«практическое обоснование театра будущего» (Делез). Аналогичную операцию по отношению к истории (рассмотренной как традиция европейской метафизики) совершает Хайдеггер, для которого «первичная сцена философии» (Лиотар) обречена перманентному откладыванию. Хайдеггер - полностью в манере «ретроактивного футуризма» -рассматривает погружение в прошлое как обеспечение дистанции для выхода («прыжка») в «настоящее через настоящее».

Внутри поля, отформатированного подобной стратегией смыслогенеза, художественный, философский и политический проекты пересекаются, поскольку дискурс уже не спекулирует (отражает), но продуцирует то, что исключает историю и прогресс. Финал художественной рекомбинации мира означает конец истории, уничтожающий всякий труд (антропогенное действие), творчество (новое) и развитие (инновацию): в этом горизонте расположены все «праксеологические» проекты «мастеров подозрения» - и тезис Маркса о Фейербахе, и ницшеанской дискурс о сверхчеловеке, и психоаналитическая «практика» Фрейда. Равным образом и модернистская «социальная алхимия» (Мамардашвили) изначально была проектом технической манипуляции бессознательным - биологическими (нацизм) или социальными (сталинизм) детерминантами.

Предельной установкой модернистского утопического проекта оказывается установка на устранение архива (различия между хранимым и принимаемым знанием). Сообщество без символического — неважно, «райское» или «коммунистическое» (реализующее семиозис или семиотизирующее реальность) - обессмысливает негативность как основу стратегий накопления и истории.

В заключении формулируются основные результаты исследования, намечаются возможности дальнейшего развития темы и делается обобщающий вывод о теоретическом и практическом значении социально-философской аналитики террора.

По теме диссертации автором опубликованы следующие работы:

1.Индифференция и коррупция // Философия XX века: школы и концепции. Материалы научной конференции 23-25 ноября 2000 г. СПб., 2000. С. 253-255.

2.Идея террора и социальная оптика «века Просвещения» II История идей как методология гуманитарных исследований. Материалы международной конференции 27-30 сентября 2001 г. СПб., 2001. С. 225-234.

3.Феномен террора в социально-онтологическом горизонте. Программа спецкурса // История идей как методология гуманитарных исследований. Программы спецкурсов. СПб,, 2001. С. 169-172.

4.Насилие нового // Традиции и новации в современных философских дискурсах. Материалы круглого стола. СПб., 2001. С. 88-91.

5.Тела революции и концептуальные персонажи Н Революция и современность. СПб., 2001. С. 109-147.

6.«Соборный глаз»: голография восприятия // Человек. Природа. Общество. Актуальные проблемы. СПб., 2001. С. 161-170.

7. Das Man Video: аналитика массовых кино-жанров. Программа спецкурса // Науки о человеке в современном мире. СПб., 2002. С. 288-291.

8.Философский дискурс в пространстве тот-арта (В соавт.) // Образ современности: этические и эстетические аспекты. Материалы международной научной конференции 21 октября 2002 г. СПб., 2002. С. 4650.

9.Воображаемые сообщества // Человек. Природа. Общество. Актуальные проблемы. Материалы 13-й международной конференции молодых ученых 26-30 декабря 2002 г. СПб., 2002. С. 166-169.

1 O.Kunstwerk эпидемии // Vita cogitans. № II. СПб., 2003. С. 142-163.

Отпечатано с готового оригинал-макета в НПФ «АСТЕРИОН» Заказ 196. Подписано в печать 01.10.03 г. Бумага офсетная. Формат 60x84 Vie Объем 1,5 п. л. Тираж 100 экз. Санкт-Петербург, 193144, а/я 299, тел. /факс (812) 278-91-27, (812) 970-35-70 Internet: http://home.comset.net/nix E-mail: nix@comset.net

•2107 о

2.0 og -fl OJo^J

 

Оглавление научной работы автор диссертации — кандидата философских наук Грякалов, Николай Алексеевич

Введение.

Глава I. Архэ насилия: muthos и logos.

1.1. Обмен и жертва.

1.2. Линия всеобщего эквивалента.

Глава II. Трансгрессии диалектики.

2.1. Спираль власти (М. Фуко).

2.2. Катастрофическое диалектического (Ж. Бодрийяр).

Глава III. Terror, ru: эклиптики насилия в русской культуре.

3.1. Геополитика фантазма - между ландшафтом и территорией (М. Мамардашвили).

3.2. Драматизация зримого (П. Флоренский).

3.3. Политики эстетического: государство как художественный текст.

 

Введение диссертации2003 год, автореферат по философии, Грякалов, Николай Алексеевич

Актуальность темы.

Обращение к социально-философскому анализу террора мотивировано в значительной степени неустранимой навязчивостью данного феномена в жизненно-мировых ландшафтах постсовременности. Однако, несмотря на «тупую» принудительность своего наличия1, террор успешно уклоняется не только от стремящихся контролировать его проявления социальных практик, но и от аналитических конверсий политологического или социологического толка, естественный негативизм которых в отношении террора вряд ли можно рассматривать в качестве критерия рациональности как самого террора, так и описывающих его дискурсов. В качестве примера такого паразитарного дискурса может быть рассмотрена статья X. Хофмайстера «Теория террористической войны»2, не выходящая за пределы социального воображаемого и производимой им юридической модели — дискурса, континуальность которого держится, по выражению Ж. Бодрийяра, «лишь безоговорочным признанием социального»3. Следовательно, аналитика террора заведомо вписывает себя в

1 Определенность террора можно, вслед за С. Жижеком, обозначить как упорство (= «тупое наличие»): «противоположностью существования (existence) является не несуществование (inexistence)^a упорство (insistence): то, что не существует, продолжает упорствовать, борясь за существование» (Жижек С. Добро пожаловать в пустыню реального. М., 2002. С. 28).

2 См.: Хофмайстер X. Теория террористической войны // Homo Philosophans. К 60-летию профессора К. А. Сергеева. СПб., 2002.

3 «Социология в состоянии описывать лишь экспансию социального и ее перипетии. Она существует лишь благодаря позитивному и безоговорочному допущению социальности. Устранение, имплозия социального от нее ускользают. Предположение смерти социального есть также и предположение ее собственной смерти» (Бодрийяр Ж. В тени молчаливого большинства, или Конец социального. Екатеринбург, 2000. С. 8-9). контекст новоевропейских социо-политических перипетий, поставленных пост-современным террором со всей радикальностью под вопрос. «Вирусным» стратегиям пост-современного террора не находится исторических аналогов ни в отрицающем индивида государственном терроре, ни в отрицающем легитимность государства терроре экстремистских групп (от «Народной воли» до «Красных бригад»)4.

Есть основания предполагать, что мы присутствуем при радикальной смене стратегий апроприации террора социумом: «конец социальности», проявляющийся в провале всяких попыток замкнуть ее в тех или иных интеллигибельных границах, а следовательно - невозможность ее репрезентации в терминах социально-исторических или политологических дисциплин (на чем настаивает, в частности, П. Бурдье, указывая на симулятивный характер традиционной социологии), знаменует собой и завершение «классической» тематизации негосударственного террора, который понимался как форма волеизъявления маргинальных (в политическом, этническом, религиозном или любом другом отношении) социальных групп, отсеченных от нормативных практик делегации политической воли.

В этом случае мы продолжаем мыслить террор политически или, что то же самое, - исторически. Однако есть основания предполагать, что политическая определенность террора уступила место террору как «порнографической репродукции»: «Идеологическая машина возбуждает саму себя, теряет всяческую

4 «Взрывается политическая пустота (а не злоба той или иной группы людей), молчание истории (а не психологическое подавление индивидов), безразличие и безмолвие. Таким образом, терроризм не есть какой-то опору; десубстанциализация захватывает область исторического содержания»5. Отсюда вопрос: да живо ли само политическое? Возможно, что как «социальность» и «сексуальность», как «автор» и «субъект», политическое имеет свой срок, а в таком случае гипостазирование политического измерения террора предоставляет нам только его фантазматическую референцию, экранирующую те зависимости, которые сделали террор отличительной чертой социальности времен «заката эпохи взрыва». Политизация террора фантазматична постольку, поскольку гарантирует нашему социальному воображаемому опору в действительности: все социо-политические рационализации террора могут претендовать лишь на статус наивной онейрокритики, скрывающей наш побег по ту сторону сновидения, в котором сообщество «встречается с пробуждением в реальное собственного желания»6.

Тотальная деполитизация», связанная эволюцией стратегических машин, которую прослеживает П. Вирильо в своей «дромологии» (изначально милитаризирующей и терроризирующей политику), приводит к тому, что традиционные рефлексии террора отстают на шаг как от его имманентной логики, так и от логики социальной инфраструктуры. Вирильо указывал на то, что исторически первый вид оружия - так называемое «оружие отражения» - породил политическое в качестве своего эхо-эффекта. Общество меняется одновременно со сдвигом к «оружию поражения» - государство/полис становится национальным государством, генезис которого аналогичен закату осадных войн и иррациональный эпизод нашей общественной жизни: ему присуща четкая логика ускорения в пустоте» (Бодрийяр Ж. Прозрачность зла. М., 2000. С. 113).

5 Липовенки Ж. Эра пустоты. СПб., 2001. С. 314.

6Жижек С. Возвышенный объект идеологии. М., 1999. С. 52. переходу к войнам наступательного характера - вплоть до нацистского Blitzkrieg'a. Но «точно также внедрение нового информационного оружия изменит город, изменит функцию государства. С его появлением национальное государство растворяется в более обширной глобальной совокупности; этим объясняются нынешние конфликты. Под вопрос ставится сам статус города, он оказывается больше, чем городом. нации утратят значительную часть своей власти в пользу мегаполисов, в пользу огромных городов-архипелагов. То есть появление орбитальных коммуникативных вооружений влечет за собой «мондиализацию» цивилизации. Мы присутствует при зарождении города-мира, состоящего из конгломерата городов. Все это сейчас только нарождается, но уже грозит опрокинуть если не политику, то политическое измерение. Все, что относится к войне через посредство скорости и власти также относится к полису и, следовательно, к политическому измерению»7.

Формация, определяемая через доминирующие модели обмена, стратегические машины или привилегированные инновации (аккультурации) специфическим образом символизирует насилие, о которое антропологично и в этом смысле - непереходно . Эта символизация, переводящая «реальное» насилие в «символический» террор, генерирует определенный «идеальный тип» (или, скорее, «концептуальный персонаж»), который выступает условием возможности ее социального отреагирования. Историческая модификация стратегий символизации насилия предполагает

7 Великой автомат. Беседа М. Рыклина с П. Вирильо // Рыклин М. К. Деконструкция и деструкция. Беседы с философами. М., 2002. С. 127-128.

8 См.: Смирнов И. П. Обмен и террор // Художественный журнал. 1998. № 19/20. модификацию их носителя - не столько «террориста»-практика, сколько той фигуры, которая позволяет сообществу описать террор в том или ином дискурсе и тем самым освоить.

Скажем, для террора французской революции таким концептуальным персонажем выступает либертен (и его alter ego -моралист), доводящий до логического завершения демарш «естественности» (естественного права, естественного света и т. д.), для модернистского проекта и инспирированного им террора «гомогенных государств» - авангардный художник, синтезировавший единый политически-эстетический проект перепричинения мира. Вероятно, что и пост-современные манифестации террора также имеют своего концептуального персонажа. Это - масс-медиальный шаман, пустая форма медиа-оператора, распределяющего насилие по социальному телу и формирующему «аудиторию» - симулятивную форму сообщества. Согласно многим теоретикам (в наиболее развернутой форме эта позиция выражена Ж. Бодрийяром), масс-медиа способствуют ликвидации трансценденции политического, которую они заменяют трансценденцией формы масс-медиа. Последние, вопреки видимости, представляют собой антипроводник - устройство принципиально нетранзитивное и антикоммуникативное. Власть принадлежит тому, кто способен ее дать и кому она не может быть возвращена: разорвать процесс обмена в свою пользу означает то же, что установить монополию на дар, символизирующий эксцесс. Но то же самое, отмечает Ж.Бодрийяр, «происходит и в области масс-медиа: нечто оказывается произнесенным, и все делается таким образом, чтобы на эти слова не было получено никакого ответа»9.

Можно говорить о том, что «диспозитив терроризма» -концепт, образованный по аналогии с «диспозитивом сексуальности» (М. Фуко), — является, возможно, наиболее характерной чертой пост-современной социальности. Многие авторы (Ж. Бодрийяр, П. Вирильо, Б. Гройс, С. Жижек) указывали на то, что терроризм не является чем-то внешним, каким-то случайным эксцессом в распечатке социальных позитивностей, но являет собой имманентную характеристику «общества спектакля» (Г. Дебор). Раскрытие этих связей представляется актуальным постольку, поскольку через описание террора как травматического симптома позволяет выявить комплекс (= конституцию или характер организации) того социального тела, современниками которого мы являемся. В этом отношении террор может выступить в качестве сквозного термина при описании принципиально любых объектов социально-философской рефлексии.

Степень разработанности проблемы.

Как внятная постановка проблемы террора, так и попытки ее разрешения, приобретают различные конфигурации в зависимости от тех концептуальных аксиоматик, которые лежат в основании тематизирующих эту проблему дискурсов. Мы может указать как минимум четыре стратегии, в которых возможна предельная (собственно, философская) проблематизация террора, который эксплицируется в следующих границах определенности: как состояние мира (натуралистический дискурс), как состояние воли (критический дискурс), как понятие (спекулятивный дискурс), как

9 Бодрийяр Ж. Реквием по масс-медиа // Поэтика и политика. М. — СПб., 1999. С. 202. формация (генеалогический дискурс).

Натуралистическая» позиция — это определенная дискурсивная и понятийная «фигура»10. Один из способов говорить о насилии, переводя его в план «сущего» или террора, поскольку если мы действительно «говорим о реальности, вопрос для нас может ставиться лишь о Реальности-о-которой-говорят»11. Натуралистическая экспликация апеллирует к первичной сцене раздора - будет ли это «сцена истории» (3. Фрейд), «сцена письма» (Ж. Деррида) или «сцена инструкции» (X. Блум), - что роднит ее с этиологическим авто-описанием насилия в мифе, которое также маркирует «начало» в качестве катастрофического прото-события, учреждающего конфликтное измерение социальности и делающего открытым социум для нечеловеческого, космического насилия, маркированного «чудовищным двойником» (Р. Жирар). Как натуралистическая фигура может быть распознана всякая экспликация, кладущая в собственное основание катастрофическое прото-событие, из которого дедуцируется социальная фактичность этих брутализмов. Однако - в этом, возможно, и состоит «негативность ошибки» — о «начале» террора можно спросить, но нельзя ответить: невозможность этого ответа была четко описана Деррида в его трактовке начала как всегда-отложенного. Ретроспективный «логос» оборачивается собственной противоположностью, чтобы дать голос мифу, «мютосу» террора, который в качестве начала всегда готов преподнести рассказ о катастрофе, прото-событии, запускающем машину криминальности

10 Наиболее близкую относительно принятой здесь трактовку «фигуры» см.: Лаку-Лабарт Ф. Musica ficta. Фигуры Вагнера. СПб., 1999.

11 Кожев А. Идея смерти в философии Гегеля. М„ 1998. С. 13. и дающем возможность «больше» не слушать мифов, но воспроизводить их в ритуальных «машинах памяти».

Критическая» позиция, работающая с человеком как умопостигаемым существом, связана с проблемой объективации коррупции (в кантовском смысле) как эмпирического действия, данного во времени. Указывая на троякую неспособность произвола к принятию морального закона в свою максиму, Кант специально выделяет corruptio, определяя ее как «склонность произвола к максимам предпочитать мотивам из морального закона другие л неморальные) мотивы» .

Произвол выступает трансцендентальным эквивалентом насильственного социального действия, однако довести до конца критический ход в экспликации произвола удается лишь в случае устранения гетерономии теоретического/практического, осуществляемой через раскрытие причинных связей как превращенной формы целевых. Если «абсолютное практическое Я» становится местом разворачивания первой философии, коррупция раскрывается как принципиальная способность к принятию отличных от морального закона оснований как достаточных для определения произвола. Для Фихте зло состоит в инерции бытия как составляющего момента эмпирического индивида, при этом зло выступает как позитивное начало в конечном Я. Коррумпированный произвол есть перехват воли, не принадлежащей волящему: «воля к экземплярности» (уже не экземплярности сущего, но экземплярности воли) - предопределяет распад долженствования13.

12 Кант И. Религия в пределах только разума // Кант И. Трактаты и письма. М., 1980. С. 100.

13 «Не исключено, что и вся вселенная не имеет смысла, и вы правы, желая ее взорвать или, по крайней мере, расшатать, отрывая человека за человеком,

Быть в произволе» поэтому означает ослабить бытие в точке собственного существования, то есть всякий раз ослаблять абсолютную волю в качестве закона конечной. В таком случае действие лишается морального содержания, поскольку всякий такой поступок прежде всего есть саботаж долженствовании.

В качестве «путеводной нити» трансцендентальной экспликации могла бы послужить строчка из пятой песни дантовского «Ада», где повествуется о мучениях тех, «кто предал разум власти вожделений», и где о Семирамиде сказано следующее: «Она вдалась в такой разврат великий, / Что вольность всем была разрешена, / Дабы народ не осуждал владыки». Демонстрация С. Жижеком (в комментарии к лакановским лекциям об этике психоанализа) структурного изоморфизма «апатии» де Сада и категорического императива Канта означает финал критического дискурса, который в пределе приближает нас к той «непристойности», в которой «страсть» способна стать политической реальностью.

Спекулятивный проект, позволяющий выстроить «террористическую версию истории» (именно так обозначил В. Декомб интерпретацию Гегеля А. Кожевом14), выстраивает кусок за куском» Ионеско Э. Бескорыстный убийца // Ионеско Э. Лысая певица. М., 1990. С. 220; курсив в цитате мой. - Н. Г.). Ср.: «Давным-давно Новалис сделал точное наблюдение о том, что злой человек ненавидит не добро - он чрезмерно ненавидит зло (мир, который он рассматривает как зло) и потому пытается разрушить и причинить ему максимальный вред — в этом и состоит заблуждение по поводу «террористов»» (Жижек С. Добро пожаловать в пустыню реального. С. 158).

14 В. Декомб хорошо говорит о таланте Кожева «компрометировать философию в том смысле, в каком говорят о «компрометирующих знакомствах», - заставляя ее проникать в те сферы существования, куда она до сих пор входила без особой охоты: политический цинизм, доблесть резни и насилия и, в более общем плане, - неразумные истоки разумного» (Декомб В. Тождественное и иное // Декомб В. Современная французская философия. М., диалектическую последовательность, где «критическая» экспликация отрицает «натуралистическую» и, в свою очередь, отрицается спекулятивной, называющей террор собственным именем, узнающей его в абсолютном дискурсе Мудреца, который проясняет абсолютное действие Героя. Взаимоотрицание произвола и природы как двух альтернативных «полей» разворачивания террора приводит к истории и, следовательно, к диалектическому описанию тотальности, объясняющему, как и почему Бытие реализуется не только в качестве природы и природного мира, но и в качестве человека и мира исторического (А. Кожев).

Террор при его спекулятивном описании перестает быть модусом насилия (высказанного определенным образом) и становится истиной насилия - «абсолютный дискурс» Мудреца интегрирует в себя все возможные описания насилия (то есть все его возможные терроропроекции). Если критический дискурс в своей аналитике произвола противопоставляет абсолютное и событийное (в форме противопоставления абсолютного и эмпирического Я), то спекулятивная проблематизация имеет дело с вопросами: возможно ли, с одной стороны, утверждение абсолюта как события и, с другой - события как абсолютного? Согласно подобной интерпретации, именно утверждение такого рода совершает революционный террор, лишающий смерть ее глубины: «Единственное произведение и действие всеобщей свободы есть поэтому смерть, и притом смерть, у которой нет никакого внутреннего объема и

2000. С. 19-20). Кожев оставляет в наследство своим слушателям «террористическую концепцию истории»: именно эту интригу подразумевал Мерло-Понти в заглавии и тематике своей книги 1947 года - «Гуманизм и террор», а также Сартр (тематизация братства-террора в «Критике диалектического разума»). наполнения; ибо то, что подвергается негации, есть ненаполненная точка абсолютно свободной самости; эта смерть, следовательно, есть самая холодная, самая пошлая смерть, имеющая значение не больше, чем если разрубить качан капусты или проглотить глоток воды»15.

Последний эпизод исторического повествования должен соответствовать финальному эпизоду самой человеческой истории -то есть уничтожению человека как свободного исторического индивида. Следовательно, речь идет об исчезновении революционной монополии на террор - «революция» 1968 года именно поэтому не была «кровавой», в отличии от «частичных революционных объектов» Красных Бригад, группы Баадер-Майнхофф, японской ФКА или Лотта Континуа: исчезновение революционной монополии на террор разрешается в постисторическом терроре «безработной негативности». Это, фактически, означает и смерть философии как связного дискурса об инновации - исторической модификации желания.

Наиболее существенным для генеалогический проект (который нами трактуется в расширенном смысле - не только по отношению к «аутентичной» генеалогии Ницше, но и по отношению к ее археологической версификации) представляется замена юридической модели, отправляющейся от концепта закона/запрета, моделью стратегической, позволяющей ухватить продуктивную специфику власти (Фуко) или желания (Делез)16. Генеалогическая интерпретация террора, рассматривая формации позитивностей,

15 Гегель Г. В. Ф. Феноменология духа // Гегель Г. В. Ф. Соч. Т. IV. М.,

1959. С. 318. направлена, во-первых, на выделение «эпистем террора» и, во-вторых, - на задание концептуального персонажа, в котором осуществляется символизация «молчаливого насилия» (стоит вспомнить, что для Ницше, в его конкретной генеалогической работе, в качестве таких персонажей выступали Воин и Аскет, маркируя активную и ре-активную распечатку эксцесса и, следовательно, его символического отреагирования социальным телом). Концептуальный персонаж в его террорологической версификации не имеет ничего общего с абстрактным олицетворением, символом или аллегорией. И хотя Делез указывал на несводимость персонажа к типу, он оставил для них «возможность взимопроникновения»: «социальные поля представляют запутанные узлы. а потому для их распутывания необходимо диагностировать настоящие типы, то есть персонажей»17. Философ - это идиосинкразия его концептуальных персонажей, но равным образом и формация - идиосинкразия означающего жеста, который позволяет dzoon politikon сопротивляться давлению реального и жить, то есть символически ре-территориализировать насилие.

При рассмотрении террора в терминах формации (знаков, знания или производства) «мастера подозрения» подвергают сомнению сам исторический «счет» (ratio). Генеалогическая экспликация террора - это не сквозное описание какого-то «одного» террора, но и не пороговое описание чего-то безотносительного. Это - различные стратегии социальной артикуляции насилия,

16 Относительно возможности взаимного перевода понятий шизоанализа и микрофизики см.: Делез Ж. Желание и наслаждение // Комментарии. 1997. № И.

17 Делез Ж., Гваттари Ф. Что такое философия? М. - СПб., 1998. С. 89. относительно которых не предполагается субстанции их реального следования.

Цели и задачи исследования.

Насилие - это столкновение человеческих тел, которое сопровождается пролитием крови: «оно говорит мало или не говорит вовсе»18, обрушивая в беспамятство культурный архив. Террор, в отличии от него, всегда дискурсивен — то есть символичен. Он радикально изменяет насилие, рассекая его цепочкой означающих, и тем самым превращает его в интерсубъективное событие. Постольку - именно террор способен стать объектом связного дискурса, который, используя структурное описание, способен выделять «фигуры» террора как социальные стратегии символизации насилия. Подобная терроро(тропо)логия -засечка и описание символических клише - и составляет непосредственно задачу исследования.

Таким образом, структурно-типологический анализ террора нами рассматривался прежде всего как анализ «фигуры» в риторическом смысле слова - тех символических устройств, которые упаковывают насилие, переводя его в бытие культурной памяти. Синхронное рассмотрение риторических (символических) «фигур» предполагает обращение к своему alter ego -диахроническому рассмотрению формаций (и, следовательно, механизмам их транс-формации): от формаций духа (Гегель), через формации экономические (Маркс), к формациям семиотическим (Бодрийяр).

Именно проблематизация связи фигура/формация прежде всего

18 Делез Ж. Представление Захер-Мазоха // Захер-Мазох J1. фон. Венера в мехах. М., 1992. мотивировала наше обращение к семиотическим рецепциям К. Маркса Ж. Бодрийяром, Б. Гройсом и Г. Дебором в их анализе формаций знаков (подделка, производство, симуляция) и формаций зрелища (театрализация сосредоточенная, рассредоточенная и включенная), а также функционирования культурного архива в контексте исторической новации (= транс-фигурации).

Методологическая основа исследования.

В диссертации используется сочетание методов структурно-типологического анализа (прежде всего в том виде, в каком он представлен археологией знания М. Фуко и политической семиологией Р. Барта) и анализа диахронической динамики семио-марксизмом (как он представлен в работах Ж. Бодрийяра, Б. Гройса, Г. Дебора, М. К. Петрова, М. Сюриа); привлекаются также историко-компаративный подход, психоаналитическое рассмотрение символического (Ж. Лакан, работы Люблянской школы теоретического психоанализа) и медиа-теория (Ж. Бодрийяр, М. Маклюэн, Хаким-Бей и др.).

Научная новизна исследования.

Новизна состоит (1) в применении к анализу террора методик, являющихся в значительной степени маргинальными для отечественной традиции рассмотрения террора, существенно инфицированной социологизмом позитивистского толка: предпочтение отдается таким языкам описания, как культурная антропология, семиология, психоанализ, неомарксизм, которые сумели доказать свой эвристический потенциал в работах Ж. Агамбена, С. Бак-Морс, Ж. Бодрийяра, П. Вирильо, Б. Гройса, С. Жижека и др.; (2) в попытках проекции террора на широкие культурные массивы - от социо-политических до медийных и историко-философских. Раскрытию подвергаются онтические и смысловые связи социального эксцесса и социальной гегемонии, прежде всего проявляющейся в господстве над символическими устройствами и позволяющими социализировать события насилия (насилия-как-событие), что, опять же, не характерно для отечественной социально-философской литературы.

Положения, выносимые на защиту.

1. Террор не обладает субстанциальным статусом, но возникает в точке его символизации, будучи структурным эффектом между реальным насилием и тем символическим ресурсом, с помощью которого сообщество его де-реализует.

2. Базовой определенностью этих символизаций является доминирующая модель обмена, определяемая через отношение к всеобщему эквиваленту, которая позволяет провести различие между имплозивными и взрывными стратегиями как двумя предельными полюсами дистрибуции насилия в социальном теле.

3. Определяющей операцией модернистской символизации следует считать эстетизацию политики, собирающую террористический Gesamtkunstwerk, который мыслится как синтез абсолютного знания и абсолютного действия, упраздняющий различие эксцесс/символизация (принимающее форму истина/история).

4. Постмодернистское состояние, понимаемое как «закат эры взрыва», переопределяет политическую определенность террора, замещая диалектическую логику - катастрофической.

5. Русская культура, выступив как «подсознание Запада», в ряде своих манифестаций может быть рассмотрена в качестве «остраняющей» инстанции по отношению к европейским террорологикам: как в смысле «кривочтения» (misreading), так и в смысле радикализации.

Теоретическая и практическая значимость исследования.

Постановка и разработка проблемы террора, ее социально-философский анализ является необходимой ступенью в развитии теоретического аппарата социальной рефлексии, в философском осмыслении исторического процесса и общественных явлений. Теоретическая значимость исследования также состоит в попытке демонстрации тех концептуальных моделей, в которых возможна осмысленная и ответственная тематизация феномена террора в его проекции на исторически априорные стратегии обмена и социального кодирования. Практическая значимость исследования состоит в расширении нашего взгляда на террор как реальный факт современного общественного бытия, раскрытия его принципиальной интегрированности в культурогенные модели, характерные для постсовременного состояния социальности. Полицентрический (если угодно - голографический) взгляд на террор представляется существенно необходимым не только в контексте социально-философских штудий, но и в плане выработки прагматических реакций на социальный эксцесс. Положения и выводы диссертации могут быть использованы при составлении общих и специальных курсов по социальной философии и философии истории, философской антропологии и конфликтологии.

Апробация работы.

Отдельные положения диссертации обсуждались на теоретических конференциях «Философский век. История идей как методология гуманитарных исследований», «Революция и современность», «Человек. Природа. Общество. Актуальные проблемы» (Петербург, 2001, 2002) и ряде других. Разрабатываемые в диссертации стратегии истолкования были использованы в курсе лекций по теории современного искусства, прочитанном в РХГИ в 2002-2003 г.

Структура работы.

Диссертация состоит из введения, трех глав, разделенных на параграфы, заключения и библиографического списка использованной отечественной и зарубежной литературы.

 

Заключение научной работыдиссертация на тему "Террор: социально-философский анализ"

Заключение

В заключение следует подвести итоги исследования и наметить возможные будущие варианты развертывания тематизации. В исследовании была предпринята попытка показать, что при объяснении террора как социального события его однозначная политизация, то есть его определение в контексте борьбы за политическое признание маргинальных (в этническом, религиозном, классовом и т. д.) групп, гипостазирует политическое, само существование которого, возможно, ставится пост-современным террором под вопрос.

Контуром рассуждений о терроре служило различие между до-символическим насилием, о котором, вообще говоря, сообществу нечего сказать, и террором, который возникает при наложении на телесное событие насилия того символического ресурса, которым обладает сообщество: символическая де-реализация насилия вовлекает его в коммуникативное измерение и, следовательно, ставит вопрос о медиуме (в самом широком смысле).

Как инстанция, определяющая стратегию символизации насилия, указывается доминирующая модель знакового обмена (подробный анализ которого был проделан семиотической рецепцией марксизма), типология которого может быть установлена исходя из его отношения к всеобщему эквиваленту («универсальному выпрямителю»), в качестве субститутов которого могут быть рассмотрены деньги, субъект, пространство, роман и т. д. Различие между дифференцированными и гомогенными социальными структурами позволяет установить предельные полюса символизации насилия в социальным телом.

В качестве возможных продолжений «символической террорологии» видится генеалогия символических клише, блуждающих в том или ином социальном теле. В частности, показательным оказываются те стратегии символизации насилия, которое предлагают массовые киножанры, выступая ничем иным, как практикой, в которой определенным образом представлено самоописание насилия в том виде, в каком оно закрепляется в социальном воображаемом. Как практика (или набор практик), в которой (или посредством которой) сообщество устанавливает и удерживает определенную дистанцию относительно насилия, с которой оно так или иначе узнается, идентифицируется и осваивается кодом: от социо-политического - до космологического. Проведенные исследования символических манифестаций насилия в визуальном поле позволяют продуктивно сопоставлять различные его режимы (например, жанра боевика с военной или криминальной хроникой), прослеживать их контаминации и взаимовлияния: в частности - де-формации нарративным форматом боевика способа бытования войны в окнах масс-медиа.

В качестве параллельных стратегий могут быть названы «социология оружия» (проект, уже в значительной мере реализованный П. Вирильо), дискурсный анализ антитеррористической риторики, направленный как на выделение операций выбора семантических единиц, так и на способ прагматического функционирования высказываний, конкуренция легитимных и нелегитимных стратегий символизации в общественным сознании и др.

 

Список научной литературыГрякалов, Николай Алексеевич, диссертация по теме "Социальная философия"

1. Аверкиева Ю. П. Индейцы Северной Америки. М., 1974.

2. Агафонов С. Позиция Чужого в текстах Мамардашвили // Логос. №4. 1999.

3. Адаскина Н. Художественная теория русского авангарда // Вопросы искусствознания. 1993. № 1.

4. Аристотель. Соч. В 4-х т. М„ 1976-1983.

5. Арто А. Поль-Пташник, или Площадь любви // Антология литературного авангарда XX века. СПб., 2000. С. 75.

6. Арто А. Театр и его двойник. М., 1993.

7. Арьес Ф. Ребенок и семейная жизнь при старом порядке. Екатеринбург, 1999.

8. Ахутин А. «Фюсис» и «Натура». Понятие «Природа» в античности и в новое время. М., 1989.

9. Ахутин А. В. Тяжба о бытии. М., 1997.

10. Барт Р. Избранные работы. Семиотика. Поэтика. М., 1989. П.Батай Ж. Процесс Жиля де Рэ // Метафизическиеисследования. СПб., 1998-1999. М» 5, 8, 10.

11. Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.

12. Бахтин М. М. Собр. соч. В 7 т. Т. 5. М., 1996.

13. Бенчич Ж. Инфантилизм // Russian Literature. 1987. Vol. 21.1.

14. Беньямин В. Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости. М., 1996.

15. Берг М. Литературократия. Проблема присвоения и перераспределения власти в литературе. М., 2000.

16. Берлянт А. М. Образ пространства: карта и информация. М.,1986.

17. Бикбов А. Пространственная схема аналитики Фуко // Мишель Фуко и Россия. СПб. М., 2001.

18. Боглинд А. Структурализм и функционализм // Монсон П. Современная западная социология. Теории, традиции, перспективы. СПб., 1992.

19. Бодрийяр Ж. Реквием по масс-медиа // Поэтика и политика. М.-СПб., 1999.

20. Бодрийяр Ж. В тени молчаливого большинства, или Конец социального. Екатеринбург, 2000.

21. Бодрийяр Ж. Забыть Фуко. СПб., 2000.

22. Бодрийяр Ж. Прозрачность зла. М., 2000.

23. Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть. М., 2000.

24. Бодрийяр Ж. Соблазн. М., 2000.

25. Браун К.-Х. Критика фрейдо-марксизма. М., 1982.

26. Бройль Л. де. Революция в физике. М., 1963.

27. Бурдье П. Социология политики. М., 1993.

28. Бурдье П. Начала. М., 1994.

29. Бурини С. Типология натюрморта в литературе // Slavica Tergestina. Trieste, 2000. № 8. Художественный текст и его геокультурные стратификации.

30. Вальденфельс Б. Мотив Чужого. Минск, 1999.

31. Вальденфельс Б. Своя культура и чужая культура. Парадокс науки о «Чужом» // Логос. 1994. № 6.

32. Визгин В. Генеалогический проект М. Фуко: онтологические основания // Мишель Фуко и Россия. СПб. М., 2001.

33. Владимирцов Б. Я. Общественный строй монголов.

34. Монгольский кочевой феодализм. JI., 1934.

35. Волошинов В. Философия и социология гуманитарных наук. СПб, 1995.

36. Гадамер Х.-Г. Истина и метод. М., 1988.

37. Гайденко П. П. История античной философии в ее связи с наукой. М., 2000.

38. Гвардини Р. Конец нового времени // Феномен человека. Антология. М., 1993.

39. Гегель Г. В. Ф. Работы разных лет. В 2-х т. М., 1970-1971.

40. Гегель Г. В. Ф. Политические произведения. М., 1978.

41. Гегель Г. В. Ф. Философия права. М., 1990.

42. Герцман Е. Античное музыкальное мышление. Л., 1986.

43. Гигерич В. Выход из потока событий: океан и кровообращение // Митин журнал. СПб., 1992. № 43

44. Гиппократ. Этика и общая медицина. СПб., 2001.

45. Гиренок Ф. Пато-логия русского ума. Картография дословности. М., 1998.

46. Гомер. Илиада. Одисея. М., 1972.

47. Горичева Т. А. Поль Вирильо Руссо нашего времени // Ступени. СПб., 2000. № 1.

48. Горичева Т. А., Орлов Д. У., Секацкий А. К. От Эдипа к Нарциссу. СПб., 2001.

49. Государство в докапиталистических обществах Азии. М., 1987.

50. Голомшток И. Тоталитарное искусство. М., «Галарт», 1994.

51. Гофман А. Б. Социальная антропология М. Мосса // Мосс М. Общества. Обмен. Личность: Труды по социальной антропологии. М., 1996.

52. Гуревич А. Я. Категории средневековой культуры. М., 1972.

53. Гурко Е. Тексты деконструкции. Томск, 1999.

54. Гройс Б. Из дневника философа // Беседа. Ленинград-Париж, 1986.

55. Гройс Б. Да, Апокалипсис, да, сейчас // Беседа. Ленинград-Париж, 1987. № 5.

56. Гройс Б. Россия как подсознание Запада // Wiener Slawistischer Almanach. Bd. 23. 1989.

57. Гройс Б. Русский авангард по обе стороны черного квадрата // Вопросы философии. 1990. №11.

58. Гройс Б. Утопия и обмен. М., 1993.

59. Гройс Б. Полуторный стиль: социалистический реализм между модернизмом и постмодернизмом // Новое литературное обозрение, № 15. М., 1995.

60. Гройс Б. Тоталитаризм карнавала // Бахтинский сборник. III. М., 1997.

61. Гроф С. За пределами мозга. М., 1993.

62. Гроф С. Области бессознательного: данные исследований ЛСД. М., 1995.

63. Дебор Г. Общество спектакля. М., 2000.

64. Декомб В. Современная французская философия. М., 2000.

65. Делез Ж. Представление Захер-Мазоха // Захер-Мазох Л. фон. Венера в мехах. М., 1992.

66. Делез Ж. Ницше. СПб., 1997.

67. Делез Ж. Различие и повторение. СПб., 1998.

68. Делез Ж. Логика смысла. М. Екатеринбург, 1998.

69. Делез Ж. Мишель Турнье и мир без другого // Турнье М. Пятница, или Тихоокеанский лимб. СПб., 1999.

70. Делез Ж. По каким критериям узнают структурализм // Делез Ж. Марсель Пруст и знаки. СПб., 1999.

71. Делез Ж., Гваттари Ф. Ризома // Альманах Томского философского клуба. Томск, 2000.

72. Демичев А. Мастерская Платона. СПб., 2000.

73. Деррида Ж. Письмо и различие. М., 2000.

74. Дидрихсен Д. Время пустых различий // Художественный журнал. 2001. № 39.

75. Дмитриев Т., Чубаров И. Кн. С. Н. Трубецкой. Предисловие //Антология феноменологической философии в России. М., 1998.

76. Дрисколл Дж. Человек без интереса. Экономика дарения в романе Ф. М. Достоевского «Идиот» // Новое литературное обозрение. 2002. № 58.

77. Жижек С. Возвышенный объект идеологии. М., 1999.

78. Жирар Р. Насилие и священное. М., 2000.

79. Замятин Д. Геокультура: образ и его интерпретации // Вестник Евразии. 2002. № 2(17).

80. Зибер Н. И. Избранные экономические произведения. Т. 2. Очерки первобытной экономической культуры. М., 1959.

81. Зимовец С. Тела шпионажа // Встреча с Декартом. М., 1996.

82. Зенкин С. Н. Работы по французской литературе. Екатеринбург, 1999.

83. Зенкин С. Н. Французский романтизм и идея культуры. М., 2001.

84. Золотоносов М. Н. Парк тоталитарного периода и советская садово-парковая скульптура 1930-х годов: номенклатура, семантика, культурный контекст // Ежеквартальник русской филологии и культуры. Т. 2. 1996. № 2.

85. Золотарев А. М. Родовой строй и первобытная мифология. М., 1964.

86. ЗонтагС. Против интерпретации. М., 1997.

87. Иванов Н. Б. Что такое история? // Метафизические исследования. СПб., 1997. № 3.

88. Иванов Н. Б. Феноменология шедевра // Леонардо до Винчи. Избранные произведения. Т. 1. СПб.-М., 2000.

89. Калиниченко В. В. Онтологические основания научного познания // Проблемы онтологии в современной буржуазной философии. Рига, 1988.

90. Канетти Э. Человек нашего столетия. М., 1990.

91. Канетти Э. Масса и власть. М., 1997.

92. Кастельс М. Становление общества сетевых структур // Новая постиндустриальная волна на Западе. М., 1999.

93. Качановский Ю. В. Рабовладение, феодализм или азиатский способ производства? М., 1971.

94. Кожев А. Идея смерти в философии Гегеля. М., 1998.

95. Койре А. От замкнутого мира к бесконечной вселенной. М., 2001.

96. Колотаев В. Структура зримого в теории поэтического языка Шкловского//Логос. 1999. № 11-12.

97. Кржижановский С. Д. Воспоминания о будущем. М., 1989.

98. Кристева Ю. Подростковый роман // Метафизические исследования. 2000. № 15.

99. Кроукер А., Кук Д. Телевидение и торжество культуры // Комментарии. 1997. № 11.

100. Кубанов И. Пейзажи чувственности. М., 1999.

101. Курицын В. Русский литературный постмодернизм. М.,2000.

102. КюстинА. де. Россия в 1839 году. Т. 2. М., 1996.

103. Лаку-Лабарт Ф. Поэтика и политика // Поэтика и политика. М.-СПб. 1999.

104. Лаку-Лабарт Ф. Musica ficta. Фигуры Вагнера. СПб., 1999.

105. Лаку-Лабарт Ф., Нанси Ж.-Л. Нацистский миф. СПб., 2002.

106. Левек П. Эллинистический мир. М., 1989.

107. Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992.

108. Лёвит К. От Гегеля к Ницше. СПб., 2002.

109. Лившиц Б. Полутораглазый стрелец. Л., 1989.

110. Лилли Дж. В центре циклона. М., 1997.

111. Лиотар Ж. Ф. Эмма // Логос. 1999. № 5.

112. Лиотар Ж.-Ф. Хайдеггер и «евреи». СПб., 2001.

113. Липовецки Ж. Эра пустоты. СПб., 2001.

114. Лири Т., Мецнер Р., Алперт Р. Практика приема психоделиков. Минск, 1999.

115. Лосев А. Ф. Из ранних произведений. М., 1990.

116. Лосев А. Ф. Бытие. Имя. Космос. М., 1993.

117. Лотман Ю. М. Натюрморт в перспективе семиотики // Вещь в искусстве. М., 1986.

118. МаккенаТ. Истые галлюцинации. М., 1996.

119. Малахов В. Ностальгия по идентичности // Логос. 1999. №3.

120. Мамардашвили М. К. Как я понимаю философию. М.,1992.

121. Мамардашвили М. К. Картезианские размышления. М.,1993.

122. Мамардашвили М. К. Классический и неклассическийидеалы рациональности. М., 1994.

123. Мамардашвили М. К. Необходимость себя. М., 1996.

124. Мамардашвили М. К. Психологическая топология пути. СПб., 1997.

125. Маркиз де Сад и XX век. М., 1992.

126. Марков Б. В. Реквием сексуальному // Бодрийяр Ж. Забыть Фуко. СПб., 2000.

127. Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 23.

128. Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 46. Ч. I.

129. Марксистская критика психоанализа. М., 1976.

130. Маркузе Г. Эрос и цивилизация.

131. Маркузе Г. Одномерный человек.

132. Маркузе Г. Разум и революция. СПб., 2000.

133. Маяцкий М. Некоторые подходы к проблеме визуальности в русской философии // Логос. 1995. № 6.

134. Маяцкий М. Там и тогда // Гуссерль/Деррида. Начало геометрии. М., 1996.

135. Мелетинский Е. М. Поэтика мифа. М., 1976.

136. Мерло-Понти М. В защиту философии. М., 1996. С. 88.

137. Миллер Т. А. Аристотель и античная литературная теория // Аристотель и античная литература. М., 1978.

138. Мириманов В. Б. Европейский авангард и традиционное искусство // Мировое древо. 1993. № 2.

139. Михайловский А. В. Поэт возвращения // Юнгер Ф. Ницше. М., 2001.

140. Мосс М. Общества. Обмен. Личность. М., 1996.

141. Называть вещи своими именами. Программные выступления мастеров западно-европейской литературы XX века.1. М„ 1986. ^

142. Недель А. Анти-Улисс. Желаемое, садистское, визуальное в советской литературе 30-40-х гг. //Логос. 1999. № 11-12.

143. Ораич-Толич Д. Авангард как утопическая культура: Велимир Хлебников// Russian Literature. Vol. L. 2001.

144. Пави П. Словарь театра. М., 1991.

145. Павленко Ю. В. Раннеклассовые общества: генезис и пути развития. Киев, 1989.

146. Панич А. Иное Другое - Чужое: попытка типологии культурных моделей // Символы, образы, стереотипы: исторический й экзистенциальный опыт. СПб., 2000.

147. Пепперштейн П. Тело. Текст. Препарат // Томас де Квинси. Исповедь англичанина, употребляющего опиум. М., 1994.

148. Петров М. К. Знак. Язык. Культура. М., 1991.

149. Петров М. К. Пираты Эгейского моря и личность.

150. Поршнев Б. Ф. Феодализм и народные массы. М., 1964.

151. Платон. Соч. В 4-х т. М., 1993-1994.

152. Погоняйло А. Г. Философия заводной игрушки, или Апология механицизма. СПб., 1998.

153. Подорога В. А. Евнух души. Позиции чтения и мир Платонова // Параллели 2. М., 1991.

154. Подорога В. А. К вопросу о мерцании мира // Логос. 1993.4.

155. Подорога В. А. Метафизика ландшафта. М., 1993.

156. Подорога В. А. Начало в пространстве мысли // Ad Marginem 93. Ежегодник Лаборатории постклассических исследований ИФРАН. М., 1994.

157. Подорога В. А. Феноменология тела. М., 1995.

158. Подосинов А. В. Ex oriente lux! Ориентация по странам света в архаических культурах Евразии. М., 1999.

159. Проблемы истории докапиталистических обществ. М., 1968.

160. Рабинович В. Л. Алхимия как феномен средневековой культуры. М., 1979.

161. Рикёр П. Время и рассказ. Т. I. М. СПб., 2000.

162. Руднев В. Морфология реальности. М., 1996.

163. Рыклин М. К. Террорологики. Тарту-Москва, 1992.

164. Рыклин М. К. Сознание и речь в концепции М. М. Бахтина // Бахтин как философ М., 1992.

165. Рыклин М. К. Сексуальность и власть. Антирепрессивная гипотеза М. Фуко // Логос. 1994. № 5.

166. Рыклин М. К. Русская рулетка // Wiener Slawistischer Almanach. Bd. 35. 1995.

167. Рыклин M. К. Искусство как препятствие. М., 1997.

168. Рыклин М. К. Вечная Россия: две вариации на тему маркиза де Кюстина // Авто-био-графия. Тетради по аналитической антропологии под редакцией В. А. Подороги. № 1. М., 2001.

169. Рыклин М. К. Деконструкция и деструкция. Беседы с философами. М., 2002.

170. Савчук В. В. Кровь и культура. СПб., 1995.

171. Савчук В. В. Чистая критика Вальтера Беньямина // Герменевтика и деконструкция. СПб., 1999.

172. Савчук В. В. Конверсия искусства. СПб., 2001.

173. Салецл Р. Идентичность и память: травма Диснейленда Чаушеску // Кабинет. СПб., 1998.

174. Салецл Р. (Из)вращения любви и ненависти. М., 1999.

175. Сарабьянов Д., Шатских А. Казимир Малевич. Живопись. Теория. М., 1993.

176. Сартр Ж.-П. Проблемы метода. М., 1994.

177. Сартр Ж.-П. Бытие и ничто. М„ 2000.

178. Секацкий А. К. Вода, Песок, Бог, Пустота // Метафизика Петербурга. СПб., 1993.

179. Секацкий А. Тишина на Балканах // Запад или человечество? Историософия балканского конфликта. СПб., 2000.

180. Серио П. Структура и целостность. Об интеллектуальных истоках структурализма в Центральной и Восточной Европе. М., 2001.

181. Стратановский Г. А. Феофраст и его «Характеры» // Феофраст. Характеры. Л., 1974.

182. Слотердайк П. Критика цинического разума. Екатеринбург, 2001.

183. Смирнов И. П. Психодиахронологика. Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней. М., 1994.

184. Смирнов И. П. Обмен и террор // Художественный журнал. 1998. № 19/20.

185. Смирнов И. П. Социология как охранительная дисциплина // История идей как методология гуманитарных исследований. СПб., 2001.

186. Сухачев В. Ю. Герметизм тел и герменевтика телесной практики // Метафизические исследования. СПб., 1997. № 1.

187. Табачникова С. Мишель Фуко: историк настоящего // Фуко М. Воля к истине. М., 1996.

188. Тард Г. Законы подражания. СПб., 1892.

189. Тарт Ч. Измененные состояния сознания. М., 1997.

190. Тодоров Ц. Введение в фантастическую литературу. М., 1997.

191. Токарев Д. Курс на худшее. Абсурд как категория текста у Д. Хармса и С. Беккета. М., 2001.

192. Токарев С. А. Ранние формы религии и их развитие. М., 1964.

193. Торчинов Е. А. Религии мира: опыт запредельного (трансперсональные состояния и психотехника). СПб., 1997.

194. Трубецкой С. Н. Соч. М„ 1994.

195. Уорсли П. Когда вострубит труба. Исследование культов карго в Меланезии. М., 1963.

196. Уран-Кехальми К. К вопросу об образовании кочевых государств // Урало-Алтаистика. Археология. Этнография. Язык. Новосибирск, 1985.

197. Флоренский П. А. Соч. В 2-х т. М., 1990.

198. Флоренский П. А. Соч. В 4-х т. М., 199

199. Флоренский П. А. Оправдание космоса. СПб., 1994.

200. Флоренский П. А. У водоразделов мысли (Черты конкретной метафизики) // Символ. Париж. 1992. № 28.

201. Флоренский П. А. Иконостас. М., 1995.

202. Флоренский: PRO et CONTRA. СПб., 1996.

203. Фокин С. J1. Философ-вне-себя. Жорж Батай. СПб., 2002.

204. Фуко М. Слова и вещи. СПб., 1994.

205. Фуко М. Воля к истине. По ту сторону знания, власти и сексуальности. М., 1996.

206. Фуко М. История безумия в классическую эпоху. СПб., 1997.

207. Фуко М. Рождение клиники. М., 1998.

208. Фуко М. Надзирать и наказывать. М., 1999.

209. Хаким-Бей. Хаос и анархия. Революционная сотериология. М., 2002.

210. Хёйзинга Й. Осень Средневековья. М., 1988.

211. Хлебников В. Творения. М., 1987.

212. Холье Д. Кровавые воскресенья // Танатография эроса. Ж. Батай и французская мысль середины XX века. СПб., 1994.

213. Хюбнер К. Истина мифа. М., 1996.

214. Чухрукидзе К. Паунд и D. Модели утопии XX века. М., 1998.

215. Шелер М. Рессантимент в структуре моралей. СПб., 1999.

216. Штихве Р. Амбивалентность, индифферентность и социология чужого // Журнал социологии и социальной антропологии. 1998. Т. I. № 1.

217. Шульц Б. «Особый случай» или логика развития? Нацистская и сталинская архитектура в историческом контексте // Россия Германия. Культурные связи, искусство, литература в первой половине двадцатого века. Выпуск XXIX. М., 2000.

218. Эко У. Отсутствующая структура. СПб., 1998.

219. Элиаде М. Космос и история. М., 1987.

220. Элиаде М. Аспекты мифа. М., 1995.

221. Элиаде М. Мефистофель и андрогин. СПб., 1998.

222. Элиаде М. Шаманизм: архаические техники экстаза. Киев, 1998.

223. Эпштейн М. Истоки и смысл русского постмодернизма // Звезда. 1996. № 8.

224. Эткинд А. Русская мистика в прозе А. Блока // Studia Slavica Finlandensia. Helsinki, 1994. Т. XI.

225. Юнг К. Г. Феномен духа в искусстве и науке. М., 1992. ■226. Юнгер Ф. Ницше. М„ 2001.

226. Юнгер Э. Рабочий. Господство и гештальт. СПб, 2000.

227. Ямпольский М. Жест палача, оратора, актера // Ad Marginem 93. Ежегодник лаборатории постклассических исследований ИФРАН. М„ 1994.

228. Ямпольский М. Беспамятство как исток. М., 1998.

229. Butler Judith. Gender Trouble. Feminism and the Subversion of Identity. New York: Routledge, 1990.

230. Deleuze G. Francis Bacon. Logique de la sensation. P., 1981.

231. Foucault M. Histoire de la sexualite. Т. II: L'Usage des plaisirs. P., Gallimard, 1984.

232. Haraway Donna J. Modest Witness and Sekond Millenium. Feminism and Technoscience. New York: Routledge, 1997.

233. Zizek S. Die Nacht der Welt. Psychoanalyse und Deutscher Idealismus. Frankfurt am Main, 1998.