автореферат диссертации по филологии, специальность ВАК РФ 10.01.01
диссертация на тему:
Русский афоризм XIX - начала XX веков: эволюция и сферы влияния жанра

  • Год: 2004
  • Автор научной работы: Кулишкина, Ольга Николаевна
  • Ученая cтепень: доктора филологических наук
  • Место защиты диссертации: Санкт-Петербург
  • Код cпециальности ВАК: 10.01.01
Диссертация по филологии на тему 'Русский афоризм XIX - начала XX веков: эволюция и сферы влияния жанра'

Полный текст автореферата диссертации по теме "Русский афоризм XIX - начала XX веков: эволюция и сферы влияния жанра"

САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ

На правах рукописи

КУЛИШКИНА Ольга Николаевна

РУССКИЙАФОРИЗМ ХГХ-НАЧАЛА XX ВЕКОВ: ЭВОЛЮЦИЯ И СФЕРЫ ВЛИЯНИЯ ЖАНРА

Специальность 10.01.01 - русская литература

АВТОРЕФЕРАТ

диссертации на соискание ученой степени доктора филологических наук

Санкт-Петербург 2004

Работа выполнена на кафедре истории русской литературы филологического факультета Санкт-Петербургского государственного университета

Научный консультант:

Официальные оппоненты:

доктор филологических наук, профессор Владимир Маркович Маркович

доктор филологических наук, доцент Ольга Владимировна Евдокимова (РГПУ им. А.И.Герцена)

доктор филологических наук, старший научный сотрудник Сергей Акимович Кибальник (ИРЛИ)

доктор филологических наук, доцент Александр Олегович Большее (СПбТУ)

Ведущая организация:

Новосибирский государственный педагогический университет

Зашита состоится

<У<£» 2004 года в

часов на

заседании диссертационного совета Д 212.'232.26 по защите диссертаций на соискание ученой степени доктора наук при Санкт-Петербургском государственном университете по адресу: 199034, Санкт-Петербург, Университетская наб., д. 11.

С диссертацией можно ознакомиться в Научной библиотеке им.А.М.Горького Санкт-Петербургского государственного университета (Санкт-Петербург, Университетская наб., 7/9).

Автореферат разослан

2004 года

Ученый секретарь

диссертационного Т.Ю.Боярская

Прошло более десяти лет с тех пор, как в работе Н.Т.Федоренко и Л.И.Сокольской «Афористика» (М., 1990) впервые было определенно и достаточно обоснованно заявлено о русской афористике как о феномене, несомненно существующем, обладающем своей спецификой и заслуживающем более пристального научного внимания. Таким образом был подведен некий итог почти вековому периоду «пассивного» присутствия афоризма в поле зрения русского литературоведения, которое всегда лишь «вскользь» и «по поводу» затрагивало данную тему. Поводом, как правило, являлось воссоздание целостной картины либо прояснение какого-либо «этапа» творческой эволюции определенного автора, в результате чего исследователь с необходимостью обращал внимание и на афористические опыты писателя - если таковые, конечно, имелись. Это касается, прежде всего, афористического наследия А.С.Пушкина и Козьмы Пруткова.

Упомянутое же исследование Н.Т.Федоренко и Л.И.Сокольской, по сути, выдвинуло на очередь дня задачу научного изучения исторических судеб афористического жанра на русской почве. Однако вместе с тем - помимо воли авторов, но вполне явственно - обнаружило основную причину, препятствующую разрешению обозначенной проблемы: отсутствие в отечественном литературоведении четкой жанровой дефиниции, что, будучи во многом связано с некорректным отбором дефинируемого материала, в свою очередь провоцирует исследователей причислять к афористике литературные реалии, не связанные с данным жанровым феноменом. Этот «порочный круг», обозначенный для западного афористоведения Ф.Маутнером еще в 1933 году1, поныне продолжает вовлекать в себя практически любое отечественное исследование, затрагивающее проблему афоризма. И именно потому, что ситуация до сих пор не осознается в качестве «проблемной», о чем свидетельствуют практически все определения жанра, каковые возможно найти в нашем литературоведении.

Ведь, с одной стороны, по сей день традиционными являются упоминания о том, что «не вполне определены жанровые особенности и границы афористики... не исследована поэтика этого жанра»2. С другой же -практически в каждой отечественной статье, соприкасающейся с интересующей нас темой, возможно найти вполне четкую и недвусмысленную дефиницию афористического жанра. Основными моментами таковой всегда оказывается следующее: во-первых, утверждение особой формально-смысловой структуры афористического текста (самостоятельность, краткость, сжатость, художественная пуантированность высказывания, формулирующего глубокую либо оригинальную мысль); во-вторых - признание возможности

1 См.: Mautner F. Der Aphorismus als literarische Gattung [1933] // Der Aphorismus: Zur Geschichte, zu den Formen und Möglichkeiten einer literarischen Gattung. -Darmstadt, 1976.-S.1-74.

1 Гудок B.C. Афоризм и пословица // Вопросы русской, литературы^- Львов, 1967. - Вып. 2. - С.88. i - .......

существования своего рода двух «разновидностей» афористического жанра, условно говоря, «самостоятельной» и «несамостоятельной» — так называемые «обособленные» и «вводные» (т.е. - существующие в пределах неафористического макротекста) афоризмы.

В целом характерный для отечественного афористоведения, подобный «расширительный» подход к определению феномена афоризма и был легитимирован в работах Н.Т.Федоренко и Л.И.Сокольской. Отмечая, что «афоризмы как самостоятельный жанр занимают значительное место в литературе», а также - «органично включаются ... в произведения драматического, повествовательного, поэтического и публицистического характера»3, исследователи прямо утверждают: «Нет никакой разницы, издает ли писатель свои афоризмы отдельно или включает их в произведения других жанров. Главное в том, что он их создал. К тому же, как правило, афоризмы из произведений других жанров автора выбираются составителями и издаются в

4

виде отдельных книг .. .» .

Возникает, однако, вопрос: если не полагать, что писатель заранее, «загодя» пишет афоризмы с тем, чтобы потом «вкраплять» их в качестве таковых в словесную ткань иного, неафористического произведения, возможно ли утверждать, что именно он является создателем тех афоризмов, которые позднее «выбирает» из его «драматического, повествовательного, поэтического или публицистического» произведения составитель какого-либо «собрания мудрых мыслей». В случае же положительного ответа закономерно было бы задуматься над тем, возможно ли вообще при таком подходе дать «четкое определение жанровых /выделено нами. - O.K./ границ афоризма»5. Иными словами, обозначенная позиция побуждает сделать следующий вывод: либо афоризм как жанр собственно не существует, либо — существующие в отечественном литературоведении определения упускают какой-то важный, конститутивный признак данного феномена, что и позволяет исследователям отождествлять упомянутый жанр с «отчетливо иной (хотя афоризму и родственной) формой публикации ... , когда мнимые афоризмы извлекаются

издателями ... из контекста романов, драм, стихотворений, статей, записных

6

книжек ... и заново составляются вместе» .

Данная «недоопределенность» живо ощущается самими исследователями -не случайно, как уже отмечалось, различные статьи, при сохранении общей структуры жанровой дефиниции, вновь и вновь пытаются подчеркнуть в

3 Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Жанровые и видовые особенности афоризмов // Известия АН СССР. - Сер. лит. и яз. - 1985. - Т.44. - № 3. - С.245.

4 Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Афористика. - - С. 107-108. Данная точка зрения является неоспоримой для всех, насколько нам известно, отечественых статей последнего десятилетия, так или иначе затрагивающих интересующую нас тему.

5 Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Жанровые и видовые особенности афоризмов. - С.245.

6Fncke Н. Aphonsmus. - Stuttgart, 1984. - S.9-10.

качестве специфически-жанрообразующей какую-то черту афористической формы высказывания. В качестве таковой черты, как правило, обозначается одно из двух: пуантированность формы (изощренность стиля) либо -специфика содержания (глубокая, истинная мысль). Между этими двумя позициями не трудно заметить определенное сходство. Отличаясь, во-первых, очевидной субъективностью и оценочностыо подхода, обе они не дают желаемой спецификации жанровой дефиниции. Во-вторых же - в обоих случаях данная спецификация связывается с особым характером читательской реакции на афористический текст (точнее - с особым характером воздействия афористического текста на читателя). Получается, что афоризм должен так или иначе «поражать», «задевать» читателя: либо - «блеском неожиданного сопоставления слов» (Л.Успенский), либо — «своей глубокой внутренней правдой, мудрым философским осмыслением явления» (Н.Федоренко, Л.Сокольская). Здесь отечественные изыскания соприкасаются с европейской теорией афоризма, основное направление которой с начала 1930-х до середины 1980-х годов было связано с построением своеобразной «метафизики жанра».

Именно так возможно определить общее направление западного (прежде всего - немецкого) афористоведения этих лет, связанное с выработкой научного, «резко расходящегося с ...обширным и расплывчатым ...словоупотреблением обыденной речи», представления о «настоящем» (Ф.Маутнер) афоризме - «литературной форме с собственными притязаниями и законами, - жанр е /выделено автором. - O.K./ художественной литературы»7, который постепенно обособляется от возникающего еще в античности способа научного изложения. В центре таковых усилий оказывается исследование особого афористического «дальше-мышления» («Weiterdenken» - П.Реквадт8), которое обозначается в качестве единой доминанты разнообразнейшей в своих конкретных проявлениях афористической жанровой формы, и, соответственно, единственной константной «скрепы» «эластического общего понятия» (Г.Нойманн9) жанра.

Лежащая в основе афоризма специфическая мыслительная ситуация в таковой интерпретации суть «постоянное "интерполирование" между всеобщим и индивидуальным» (Г.Нойманн), положение принципиально «между» конкретно переживаемым фактом и мыслимым его обобщением, опытом и рефлексией, мимесисом и утопией. Не связанное «путами системы», открытое «для всего просто возможного ...постигаемого ...конкретно действительного»10, фиксирующее (изображающее) это «все» в форме отдельных суждений, замечаний, наблюдений, афористическое мышление вместе с тем (точнее - именно потому) оказывается ориентированным на постижение в окружающей действительности некоего «подвижного»,

7 Mautner F. Op. cit. - S.35-36.

8 Requadt P. Das aphoristische Denken // Der Aphorismus. - S.344.

'Neumann G. Einleitung // Der Aphorismus. - S.I.

l0Fieguth G. Nachwort // Deutsche Aphorismen. - Stuttgart, 1978. - S.371.

вбирающего всю конкретику бытия, порядка, «проект» которого всегда и неизбежно «намечается» афористическим высказыванием11.

Из понятой таким образом «афористической экзистенции» (Г.Фигут) проистекает особый характер отношений между афоризмом и его читателем, когда последний оказывается одновременно полноправным соавтором афористического высказывания. Именно читатель всякий раз заново и своеобразно до-создает смысл афоризма, неизбежно включаясь в достраивание обозначенной выше ситуации «в пути» (Г.Нойманн) между опытом и рефлексией. Воспринимая афористический текст, содержащий либо некое «общее положение», либо - частное наблюдение, замечание «по поводу», читатель конкретизирует на основе личного жизненного опыта первое и генерализует второе, определенным (всегда - индивидуальным) образом до-понимая его «субстанциональную основу».

Таким образом, не будучи исчерпанной, «загадка афоризма» - феномена, неизменно порождающего у любого исследователя стойкое «инстинктивное» (Ф.Маутнер) ощущение несомненно существующего единства жанровой субстанции и одновременно сопротивляющегося какому-либо окончательному логическому ее обозначению, - как видим, все же определенным образом разрешалась здесь - посредством использования прежде всего «несобственно-литературных» критериев жанровой дефиниции. Это заложило прочные основы восприятия литературного афоризма в качестве особой и самостоятельной композиционно-речевой формы и сделало возможным появление целого ряда интереснейших исследований конкретных преломлений афористической формы в творчестве различных писателей.

Вместе с тем в середине 1980-х годов Х.Фрике справедливо указал на очевидную уязвимость такого «психологического уклона» немецких афористоведческих исследований, с неизбежностью обнаруживающих «тенденцию к иррационализму»12. Заметив, что «главное возражение против всех и даже самых мягких вариантов тезиса об «афористическом мышлении» есть просто то, что нас не информируют, как тот или иной афорист подумал; мы знаем только, что он написал»13, автор четко и недвусмысленно рекламирует необходимость собственно литературной дефиниции афоризма и дает весьма интересный и убедительный пример таковой, выстроив ее в системе координат «Text-Kotext-Kontext» (текст-вербальный контекст-ситуативный контекст).

Афоризм для Х.Фрике - это прозаический текст, у которого не имеется каких-либо традиционных признаков художественного вымысла (качество Nichtfiktionalitat), а также отсутствует «внешняя связь с коммуникативной ситуацией (кто говорит, когда и где, кому, для чего и что)» (Kontext) и «внутренняя связь с непосредственно до и после того высказанным» (Kotext; здесь - прочие фрагменты данного собрания афоризмов). Последнюю из этих

11 См. об этом, например: Neumann G. Op. cit. - S. 12-13.

12FrickeH.Op.cit.-S.2.

I3Ibid.-SA

трех обязательных характеристик литературного афоризма автор обозначает далее как «котекстуальную изолированность» (kotextuelle Isolation - не свойственная фрагментам связного текста взаимная независимость и абсолютная самостоятельность единичных афоризмов в пределах определенного собрания афоризмов, которая проявляется в возможности исключения и свободной перестановки отдельных звеньев «афористической цепи») и утверждает данный признак в качестве «центрального критерия жанровой дефиниции». Ибо только эта исключенность отдельного афоризма из какого-либо более или менее определенно задающего его смысл контекста и «позволяет нам афористическую рецепцию»14. Иными словами - порождает ситуацию необходимого индивидуально-читательского допонимания, заставляя реципиента необыкновенно остро ощутить зияние не заполненных (не исчерпанных) словом «смысловых пустот» афористического высказывания. Конкретизируя данное общее определение для исторически и авторски-индивидуальных разновидностей афористической формы, исследователь вводит еще один параметр жанровой дефиниции: группу так называемых «альтернативных признаков» афоризма, из которых в каждом конкретном случае должен присутствовать хотя бы один. Предельная формальная краткость (афоризм равен одному предложению); за-предельная информативная краткость (сказано не просто «только необходимое», но - «меньше необходимого»); пуантированность (изощренность) формы; пуантированность (парадоксальность) содержания - суть возможные варианты афористического «сигнализирования» о наличии «смысловых пустот», механизмы побуждения читателя к их самостоятельному «восполнению».

Подкупающая своей основательностью и научной строгостью концепция Х.Фрике в последние годы не избежала полемических реакций, вызванных именно сугубым пуризмом автора при определении круга литературных реалий, подпадающих под жанровое определение афоризма. Несомненно, однако, что это иследование существенно прояснило собствено литературные характеристики афористического жанра и научно фундировало положение, игнорируемое отечественными афористоведами: если в любом случае формулирование жанровой дефиниции возможно только на материале самостоятельных текстов, но никак не фрагментов таковых, то в наибольшей степени принципиальным оказывается это условие для афоризма. Ибо -повторим здесь бесспорное, на наш взгляд, положение Х.Фрике - только текст, лишенный какого-либо более или менее определенно задающего читательское восприятие контекста (естественно, при наличии прочих составляющих афористической формы), может представительствовать за афористический жанр. Иными словами — разговор об афоризме как жанре может вестись только в связи с литературным материалом, которому автор изначально придал характерную форму «афористической цепи» - собрания взаимно изолированных (т. е. - не скрепленных отношениями линейно-текстовой связи) прозаических микротекстов, каждый из которых представляет собой, таким

MIbid.-S.8.

образом, самостоятельное художественно-текстовое, смысловое целое (либо, как отмечает Фрике, в связи с неопубликованными авторскими набросками таковых - в том случае, если данный писатель при жизни сам публиковал афоризмы). Подчеркнем: взаимная независимость элементов афористической цепи не означает, что между таковыми вообще отсутствуют какие-либо «переклички» — смыслообогащающая роль афористического контекста очевидна и общеизвестна. Речь идет именно о «конвенционально регулируемых отношениях текстовой связи, как они выступают между предложениями завершенного текста»15.

В обозначенных таким образом ориентирах мы и пытаемся воссоздать общую картину первого века истории афористического жанра на русской культурной почве, выдвигая это в качестве основной цели своей работы. Ее научная новизна определяется практически полной неизученностью исторических судеб русского афоризма, что в свокупности с тем исключительным интересом, который проявляется к афористике на протяжении последнего десятилетия в отечественной издательской и читательской среде, делает несомненной актуальность исследования.

Определение основных этапов становления русской афористики как самостоятельной национальной разновидности данного жанра европейской краткой прозы, рассмотрение ее специфических черт и причин появления в творчестве того или иного автора, а также характера бытования афоризма в контексте «массовой» литературы, наконец - анализ причин высокой востребованности афористического жанра отечественной культурой XIX-начала XX вв. - суть конкретные задачи, на решении которых мы сосредотачиваемся в своей диссертации.

В поле нашего зрения попадали лишь тексты, изначально созданные их авторами с учетом известного «жанрового канона». При этом, однако, критерий жанрового самоосознания понимается нами достаточно широко: в качестве значимого момента мы рассматриваем здесь не только непосредственную авторскую атрибуцию жанра (что встречается не так часто), но также и наличие каких-либо рефлексий писателя по поводу того, что может быть квалифицировано как «афористическая форма мышления» и, соответственно, дает основание говорить о неслучайности обращения данного автора к фрагментарному способу фиксации мыслей. Кроме того, в качестве материала исследования в своей работе мы привлекали только те тексты, которые были опубликованы во временных пределах обозначенного периода истории интересующего нас жанрового феномена (ХГХ-начало XX веков), что обусловило, например, исключение из числа рассматриваемых авторов В.О.Ключевского (его афористическое наследие - интреснейший пример «мышления в афоризмах» как формы запечатления внутреннего мира -впервые стало достоянием читательской аудитории лишь в середине XX века).

В работе использованы сравнительно-типологический, сравнительно-исторический и системный методы анализа материала. Апробация

15 Ibid. - S. 10.

результатов исследования осуществлена в докладах на межвузовских научных семинарах и конференциях разных лет, проходивших на базе Кемеровского, Санкт-Петербургского и Московского госуниверситетов, а также Санкт-Петербургского государственного университета культуры и искусств. Основные положения работы отражены в монографии и ряде научных статей. Материалы диссертации могут иметь практическое применение при чтении общих и специальных курсов по истории русской литературы ХГХ-начала XX веков.

Работа состоит из введения, девяти глав и заключения.

Во Введении обосновывается цель и определяются основные задачи исследования, дается обзор литературы вопроса.

В первой главе - «К предыстории отечественной афористики. Европейская афористическая традиция на русской культурной почве 2-ой половины XVIII века» - рассматривается процесс первоначального освоения русской культурой античной и западно-европейской афористической традиции.

Во второй половине века Просвещения разнообразные переводные «мысли нравоучительные» становятся традиционным материалом отечественной периодики, первоначально воспринимаясь и используясь исключительно «прикладным образом» - как своеобразное средство воспитания читателя, род фрагментарной «нравственной философии», особая форма которой облегчала процесс восприятия некоего свода необходимых, важнейших моральных истин.

В то же время эти материалы так или иначе иллюстрировали практически весь длительный путь, на протяжении которого европейский афоризм как литературная форма откристаллизовывался от одноименной письменной формы фиксации научного опыта: от древних «изречений» до первых «классиков жанра», рожденных французской словесностью XVП-XVIП веков (с половины 1780-х годов доминирующие ранее «анонимные» публикации, которые не отсылали читателя ни к конкретному автору, ни к переводчику и отличались открыто нравоучительным характером, начинают соседствовать на страницах русских журналов с «именными» подборками переводов известнейших европейских афористов: Ларошфуко, Лабрюйера, Антонио Переса, Шамфора, др.). В результате на рубеже нового столетия для отечественной культуры привычной, а затем интересной и значимой становится сама художественная форма афористического высказывания, что создает реальные предпосылки для осознания ее специфических возможностей, иными словами - для осознания афоризма как особого литературного жанра и соответственно - для возникновения национальной афористики.

Не случайно в первой половине 1810-х годов на страницах русских журналов появляется ряд критических материалов, содержание которых дает основание определенно утверждать, что к этому времени в отечественном литературном сознании формируется представление о некоем особом роде прозаических сочинений, обладающем рядом специфических формальных признаков (краткость, «отдельность», «крепость» мысли; особая «строгость», точность, ясность слога), ориентированном на определенное содержание («правила ума и сердца»), наконец - имеющем свой ряд высоких образцов: «Удачные опыты

сего слога находим в некоторых новейших писателях ...небесполезно обнять взором их классические творения. Первый образец в сем роде выдал в свет лаРошфуко... за Рошфуко следовал ла Брюйер....наконец Шамфор.. .»16.

Таков был итог более чем полувековой истории активного освоения русской культурной почвой античной и европейской афористической традиции. Это своего рода первоначальное «теоретическое осознание» определенной литературной композиционно-речевой формы было закономерным образом связано с попытками ее практического освоения. В 1807 году на страницах одного из ведущих русских журналов того времени, «Вестника Европы», появляются «Мои мысли» юного И.И.Лажечникова. Это маленькое подражательное сочинение («... я ...написал «Мысли в подражание Лабрюйера» - заметит Лажечников в позднейшей автобиографии) - один из первых известных нам опытов самостоятельного афористического творчества на русской почве. До 1815 года появится еще ряд таковых, принадлежащих перу Ф.Глинки, И.Лажечникова, В.Пушкина, И.Дмитриева, А.Маздорфа, П.Вяземского, предвещая близкую эпоху увлеченной эксплуатации новоосвоенного «жанрового канона», которая начинается с половины второго десятилетия XIX века.

Ранний - «ученический» - период истории русской афористики, когда она достаточно осознанно утверждает себя в качестве явления подражательного, ориентирующегося на известные классические жанровые образцы, рассматривается во второй главе реферируемой работы - «Афористика в России первой трети XIXвека: на пути к ответственному высказыванию».

Влияние французской афористической традиции является ведущим на русской литературной почве этих лет, что определяет и предпочтительное для отечественной словесности того времени обозначение нового жанра - «мысли» (не характерный для французской литературы термин «афоризм» мы встретим в период с 1800 по 1830 год всего несколько раз). Наиболее значимым для ранней отечественной афористики явилось творчество Жана де Лабрюйера. Именно лабрюйеровская позиция «стороннего наблюдателя», размышляющего о нравах общества и живописующего его характеристических представителей, а также - сама композиционно-жанровая структура «Характеров», в которой перемежаются краткие максимы в стиле Ларошфуко, развернутые размышления и знаменитые лабрюйеровские портреты, - все это ощутимо отзывается в ранних русских афоризмах. Вместе с тем, однако, в старательных русских подражаниях французскому Теофрасту возможно уловить и известное своеобразие. Возникнув в иную историческую эпоху, вбирая в себя импульсы чувствительной культуры рубежа XVIП-XIX веков, ранняя русская афористика не ставит своей непременной задачей порицание и обличение человеческих пороков. Как и у Лабрюйера, ее главная цель - нравственное просвещение человека, однако - не путем «бичевания порока», но более - посредством сожаления о поступках нравственно недолжных, а также - любования прекрасными примерами человеческого благородства. Откровенная

"Российский музеум. - 1815. - 4.4. -С.145-146.

морализаторская установка первых русских афористов реализуется не столько в живописании поврежденных «нравов нашего века» (традиционном для европейской моралистической афористики), сколько в виде своего рода «прямого нравоучения». Эта преимущественная ориентация на нравоучение (в ущерб нравописанию) легко оборачивалась для ранней русской «литературы мыслей» опасностью голого резонерства, которой в наибольшей степени не смог избежать П.И.Шаликов, не случайно выступавший в этой связи главным объектом иронических нападок современников.

Далеко не всегда оказываясь в состоянии воспроизвести афористическую манеру собственно избранного авторитетного «предшественника по жанру» (помимо Лабрюйера в качестве такового выступают чаще всего Ларошфуко и Шамфор), первые русские афористы, однако, весьма старательно следуют усвоенной ими доминанте так называемого «классического» жанрового канона: их творения чаще всего суть более или менее краткое моралистическое высказывание, стремящееся стать «правилом жизни». Преодоление жанровой нормативности и есть, в самом общем виде, основная тенденция развития отечественной афористики середины 1810-1820-х годов, представленной именами П.Шаликова, А.Маздорфа, И.Лажечникова, А.Измайлова, А.Писарева, Ф.Глинки, В.Пушкина, Н.Иванчина-Писарева, Н.Ельчанинова, П.Яковлева, С.Нечаева. Эксплуатируя традиционные темы и формы «человековедческой» линии жанра, афористические сочинения этих авторов являют собой различные варианты соотношения отмеченных выше установок на откровенное нравоучение, с одной стороны, и моралистическое нравописание - с другой. Наиболее жизнеспособные образцы русской моралистической афористики этих лет связаны с попытками обращения к живой конкретике русского быта, с попытками освоить ее реальные, живые «голоса». Своеобразный итог этого «движения к жизни», осуществляемого русской моралистической афористикой прежде всего через обращение к литературной теме, находим в середине 1820-х годов в творчестве П.А.Вяземского и А.С.Пушкина.

Середина 20-х годов XIX века знаменует новый поворотный момент в истории афористического жанра на русской почве, связаннный с началом так называемой «эпохи мысли». Закономерно провоцируя повышенный интерес к прозаическому жанру, в основе которого - установка на осмысление бытия, эта эпоха столь же закономерно заставляет ощутить дефицит самодеятельного мышления в преимущественно подражательных афористических опытах русских писателей. Все это порождает ситуацию своеобразной «борьбы за жанр», проявлением которой были полемические выступления П.А.Вяземского (см. его эпиграмму «Наши Ларошфуко», опубликованную в 1825 году на страницах «Московского телеграфа») и А.С.Пушкина (см. оставшийся в рукописи начальный фрагмент «Отрывков из писем, мыслей и замечаний»). А также - их собственное афористическое творчество, которое именно во второй половине 1820-х годов попадает на страницы отечественных журналов и альманахов. «Выдержки из записной книжки» П.А.Вяземского и «Отрывки из писем, мысли и замечания» А. С. Пушкина являют собой первые примеры внутренне ответственного высказывания, осуществляемого в пределах

традиционной жанровой формы моралистически-нравописательной афористики.

Создатель «Записных книжек» достигает этого путем принципиального «отказа от авторства» (ср. характерный эпиграф из Дидро к публикациям 1820-х годов: «Кидаю мысли свои на бумагу, и справляйся они, как умеют»), который проявляется в стремлении устранить традиционного субъекта моралистического афористического высказывания - как носителя готовой формы, готового слова о жизни - с тем, чтобы дать возможность высказаться «самой жизни». Таким манером Вяземский пытается создать словесную конструкцию, огранизующим принципом которой является запечатление «сколка» (сгустка) бытия в некоей «имманентной» этому бытию форме. Таковой и становится особый (принципиально не-украшенный) «умный слог», основной закон которого - яркость, выпуклость, «зрелищность» мысли, где все «не в бровь, а в глаз; все так и колет; все сказано, выпечатано и перепечатано»17, где словесный образ суть не самоцель, но лишь средство пластического запечатления мыслительного «слепка» бытия. Таким образом, декларируемая Вяземским принципиальная «не-литературность» (неоформленность) его сочинений оказывается на деле ничем иным, как одним их возможных путей авторски-ответственного освоения афористической литературной формы, всегда призванной быть «материализацией мысли» (Ф.Маутнер).

В свою очередь пушкинские «Отрывки из писем, мысли и замечания» являются своеобразной сублимацией индивидуально-авторского («личностного») высказывания, которое благодаря лежащему в его основе необыкновенному «чувству соразмерности и сообразности»18 - чувству формы как всякий раз в своей «вдохновенной геометрии» единственно возможного словесного эквивалента каких-либо «впечатлений и ...понятий» - оказывается способным вскрыть глубинную внутреннюю суть жизни.

Первая четверть XIX века в истории русской культуры отмечена, как известно, постепенной сменой эстетических ориентиров. Недавнее господство «эстетики разумных пределов» ослабевает под воздействием новейших романтических идей. Достаточно показательной в этой связи оказывается и ранняя история отечественной афористики, которая не исчерпывается «мыслями и замечаниями», преломляющими французскую афористическую традицию XVII-XVIII веков. В 1825 г. профессор Харьковского университета И.Я.Кронеберг, поклонник новейшей германской философии и литературы, публикует на страницах «Амалтеи», первого сборника своих ученых трудов, «Афоризмы» - сочинение, впервые обнаруживающее на русской литературной почве традицию немецкого романтического фрагмента. Первоначальная история ее рецепции прослеживается в третьей главе настоящей диссертации

17 Вяземский П.А. Выдержки из записной книжки // Московский телеграф. -1826.-Ч.12.-С.38.

18 Пушкин А.С. Дневники. Записки. - СПб., 1995. - С.90.

- «Немецкая романтическая традиция и русская афористика второй половины 1820-х годов».

Отсылающее своим заглавием к характерному для немецкого языка двойному - научному и литературному - значению слова «афоризм», произведение Кронеберга обнаруживает очевидное стремление автора следовать самой эстетике так называемого «шлегелевского» варианта афористического жанра. Это проявлятся в сугубо философско-эстетической тематике «Афоризмов», где отражены все важнейшие положения новейшей романтической теории, а также в заметной смысловой усложненности афористических текстов Кронеберга. Помимо того Кронебергу присуще здесь то самое «в необыкновенной степени широкое понимание проблемы формы и объема» (Г.Фигут), каковое отмечают в качестве одной из характерных черт афористического творчества издателей «Атенеума».

Вместе с тем, однако, вторичность содержания кронеберговских афоризмов лишает их важнейшей черты афористических творений теоретиков йенской школы, основанных (у Новалиса) на свободном творческом полете продуцирующего поэтического духа либо (у Шлегеля) - на иронической игре философствующих ума и фантазии. В афоризмах русского автора отсутствует присущее романтическому фрагменту парадоксальное сочетание совершенной завершенности и абсолютной открытости. Подражательность содержания «утяжеляет», «замыкает» афористические тексты Кронеберга, сообщая им отчетливый оттенок категоричности, нормативности, что заставляет вспомнить традицию французской моралистической афористики.

Это своеобразное взаимоналожение двух европейских жанровых традиций мы обнаружим также в «Парадоксах» В.Ф.Одоевского. В раннем творчестве писателя жанр афоризма появляется прежде всего в своем изначальном -сугубо научном - виде. Это опубликованные в 1824 году («Мнемозина», ч.2) «Афоризмы из различных писателей по части современного германского любомудрия», а также ряд рукописных материалов того же времени («Гномы Х!Х-го столетия», «Сущее, или Существующее»). Известная форма изложения суммы научного знания приходится весьма кстати неофиту-любомудру, одержимому двуединой идеей изучения новейших германских философских систем и построения собственной «единой теории Сущего». Пафос построения системы одушевляет молодого Одоевского, тяготеющего потому к обозначеному жанру системного изложения.

Известная эволюция автора «Русский ночей» от формальной (нормативной) к «реальной, психологической эстетике» (П.Н.Сакулин) проявляется, в частности, и в том, что с половины 1820-х годов научный афоризм как форма изложения идей германского любомудрия и сомышления ему вытесняется в творчестве Одоевского жанром собственно литературного афоризма. «Парадоксы», опубликованные без подписи автора во 2 части «Московского вестника» за 1827 год, представляют собой любопытный пример «двойного» воздействия французской традиции литературного афоризма (максимы, построенной прежде всего на парадоксе), с одной стороны, и немецкой художественной афористики рубежа XVШ-XIX веков, с другой.

Очевидное стремление автора следовать жанровому канону французского классического афоризма с его сугубым вниманием к отточенно-краткой словесной форме отзывается и в заметном «моралистическом оттенке» «Парадоксов». Вместе с тем, однако, уже первый парадокс отчетливо обнаруживает соприсутствие принципиально иной авторской позиции, которая в сочетании с особым «планом содержания» афоризмов Одоевского (связанных исключительно со «сферой эстетического») позволяет предположить здесь влияние традиции немецкого романтического фрагмента. Еще П.Н.Сакулин в начале XX века обратил внимание на очевидное соответствие содержательного плана «Парадоксов» идеям, которые разрабатывались Одоевским в философско-эстетических набросках середины 1820-х годов. Действительно, в пестрой ткани «Парадоксов» возможно уловить отражение целого ряда известных тем и мотивов немецкой романтической эстетики. Это, например, темы поэта (соотношение гения и таланта), сущности творческого процесса, соотношения романтического и классического искусства, наконец - тема единой теории поэзии. Связанные, таким образом, с «новейшим германским любомудрием», «Парадоксы» могут быть соотнесены с афористикой Фр.Шлегеля, которая, в отличие от «поэтических» фрагментов Новалиса, была «проявлением экспериментально-спекулятивной философии» (Г.Фигут) по преимуществу.

Помимо того в «Парадоксах» очевидно стремление Одоевского к наукообразно-парадоксальной форме изложения, отдаленно напоминающей ту «демонстрацию самого "акта разума"» (В .Грешных), каковую являют собой фрагменты Шлегеля. Подчеркнем здесь - именно отдаленно напоминающей, ибо афоризмы русского автора все же имеют мало общего с «замкнуто-разомкнутой» структурой изобретенной Шлегелем модификации афористического жанра, явившейся своеобразным художественным воплощением теории иронического самопостроения. Парадокс Одоевского несомненно ближе французской максиме с ее тяготением к категорической замкнутости парадоксального суждения. Однако если говорить об общей структуре «Парадоксов» (как собрания афоризмов), необходимо заметить, что она возникает в результате взаимоналожения двух противоположных авторских интенций. Очевидная установка на завершенность (замкнутость) афористического контекста сочетается здесь со столь же несомненным стремлением к ее преодолению. Именно парадокс играет решающую роль в образовании этой двойственной структуры.

Заявленный в заглавии, старательно соблюдаемый во всех фрагментах «принцип парадоксальности» достигает своеобразной кульминации в заключительном, двадцать пятом афоризме, который резко противоречит всему предшествующему афористическому контексту с присущей ему установкой на парадоксальную категоричность. Заключительный афоризм обнаруживает очевидную перекличку с последним сегментом 1-ой главы «Характеров» Лабрюйера («О творениях человеческого разума»), тематически близкой «Парадоксам». Откровенная цитата, также как и откровенное переосмысление ее Одоевским, акцентируют своеобразное ключевое положение 25-го афоризма.

Он не столько замыкает, сколько «размыкает» созданную русским автором «парадоксальную конструкцию», в которой парадокс рождается не внутри самого афористического высказывания, но на пересечении резко не соответствующих друг другу эстетических взглядов автора, исповедующего новейшие германские идеи, и не причастного им предполагаемого читателя. Заключительный афоризм снимает это резкое противостояние автора «Парадоксов» и их читателя, напротив, объединяя их в едином процессе поиска истины, одним из возможных путей которого становится теперь столь категорично уверждавшаяся прежде «сумма идей». Впервые, казалось бы, появившееся в 25-м парадоксе новое авторское «я», индивидуализированное элементами сомнения, «незавершенности», актуализирует ноты преодолевающего «нормативность системы» сомнения и в предшествующих афоризмах, позволяя ощутить в них то «размышлительное единство» стремления к поиску и желания обрести окончательный ответ, которое предвещает афористическую форму в творчестве Одоевского 1840-х годов - его «Психологические заметки». Проступающее за строками «Парадоксов» напряженное биение мысли, пытающейся, исходя из принятых на веру положений «чужой» «теории Сущего», самостоятельно осознать некую логику своего собственного (национального) бытия, позволяет рассматривать эти, во многом подражательные, афоризмы в качестве определенного «предвестия» нового этапа русской жанровой истории, когда афоризм становится одной из форм самопостроения отечественной мыслительной культуры с ее известным тяготением к сверхлогическим (А. Ф.Лосев) - образным - путям самореализации.

«Психологические заметки», опубликованные в 1843 году, - один из любопытнейших примеров такого востребования жанра. Однако еще ранее необыкновенная соприродность афористического жанра русской мыслительной культуре, сориентированной на воссоздание целостной и вместе с тем всеобъемлюще-адекватной действительности «теоретической модели» реальной практики человеческого бытия, обнаруживается в творчестве М.П.Погодина - в его «Исторических афоризмах» (1827; 1836), рассмотрению которых посвящена четвертая глава диссертации - «Исторические афоризмы» М.П.Погодина: вычисление единицы или предчувствие целого?».

Как показывает анализ критических откликов на это произведение Погодина, избранный здесь автором своеобразный способ изложения его «взглядов на Историю» почти всегда оказывался неким камнем преткновения для читателей. Современники недоумевали по поводу непонятной «хаотичности» и «необработанности» «Исторических афоризмов», а также относительно «сверхидеи», единой цели этого пестрого собрания беспорядочно набросанных отрывочных замечаний и «не развитых» (В.Титов) должным образом мыслей. Позднейшие критики (одни - сознательно, как Н.Барсуков и П.Милюков, другие — по умолчанию, что характерно для исследователей XX века) вообще обходили вопрос о семантике своеобразной художественной формы «Исторических афоризмов», сосредотачиваясь исключительно на анализе преломившихся в их ткани историко-культурных идей времени и не замечая

той немаловажной роли, которую играет в экспликации этих идей литературно-афористическая форма их фиксации.

Не случайно Погодин настойчиво стремился отстоять правомерность, целесообразность «бесформенной формы» своего сочинения. В специальных «предисловиях» и «примечаниях» (как к первой публикации на страницах «Московского вестника» в 1827 году, так и ко второй - в виде отдельного, много расширенного издания 1836-го года) он отчетливо и намеренно отграничивает использованную им форму от научно-афористического способа фиксации мыслей (в виде «последовательных силлогизмов»), с одной стороны, и «целостного» изложения, с другой, недвусмысленно свидетельствуя ее подчиненность реализации некоего авторского замысла. «Сообразно с этой целею, - читаем, например, в Предисловии к изданию 1836 года, - мне не нужно было давать своим Афоризмам никакой искусственной формы, приводить их в порядок или систему. Я оставил их так, как они родились, со всеми признаками их происхождения...». Как представляется возможным утверждать, именно - и только - литературно-афористическая форма позволяла Погодину воплотить в слове предносящийся ему образ Истории («понять, что есть История»).

Сопоставление двух публикаций погодинских афоризмов (1827-го и 1836-го годов) позволило сделать вывод о том, что в противоположность установке на полное преодоление исторического хаоса путем вычисления «единицы» («единого исторического закона»), присущей фрагментам, опубликованным в «Московском вестнике», отдельное издание 1836-го года представляет собой своеобразную попытку изображения (постепенного восстановления) реальной картины истории во всей ее пестроте и полноте, позволяющего зримо воспринять, увидеть ее закономерность, целостность, до того лишь интуитивно ощущаемую нами. Непосредственно формулируемая затем в целом ряде фрагментов, эта вторая авторская интенция пластически реализуется в пестрой афористической ткани той части «Исторических афоризмов», которая впервые появляется в публикации 1836-го года (двадцать вестниковских фрагментов, размещенные в иной последовательности и претерпевшие незначительные стилистические и композиционные изменения, составляют лишь первые 14 страниц более чем 100-страничного отдельного издания).

При учете известной вариативности, в этой части книги появляется афористический текст, резко отличный от умозрительного по содержанию и жестко-завершенного по форме афоризма «вестниковского» типа. Текст, основанный на конкретном историческом факте либо нескольких фактах, осторожная попытка обобщения которых всегда исчерпывается установлением каких-либо сугубо частных соответствий, обозначением отдельных «параллельных линий» истории, что как бы «размыкает» афоризм - в дальнейшее исследование, изучение, восстановление и осмысление исторической картины. Конечно, и в данной части «Исторических афоризмов» появляются фрагменты, непосредственно тематизирующие идею «единого закона Истории», однако - в заметно измененном (по сравнению с фрагментами «вестниковского слоя») виде. Стихия исторической конкретности, преобладающая в афоризмах этой части книги Погодина, «размывает» жестко-

логическую авторскую установку «теоретических» фрагментов, которые отличаются теперь очевидной редукцией категорической модальности (акцент ставится уже не столько на результате - нахождении закона, сколько на самом процессе его поиска).

На наш взгляд, именно эта макроструктура - пестрая смесь разрозненных фрагментов, фиксирующих и сводящих воедино отдельные исторические факты («черты», «происшествия» в словоупотреблении автора), - была словно специально предназначена для сколько-нибудь возможной реализации любимой идеи Погодина-историка: воссоздание целостного образа истории на основе максимально полного (адекватного) освоения всей эмпирии исторической временной перспективы. Эта идея, которую можно обозначить как установку на полное преодоление времени пространством, не раз косвенно выговаривается в «Исторических афоризмах», притом всегда облекаясь в одни и те же образы и сравнения - принадлежащие сфере художественной деятельности. Сознавая, таким образом, что владеющая им мечта - видеть «все и вдруг» - оказывается сколько-нибудь достижимой лишь в творческом акте, создатель «Исторических афоризмов», тем не менее, не мог и не хотел вступить на этот путь. Ибо он, по представлению автора собрания афоризмов об истории, с неизбежностью предполагал бы искажение действительного, реального образа исторического бытия, на котором рука художника своевольно стирает отдельные конкретные черты.

Для Погодина-автора «Исторических афоризмов», как и для Погодина-историка, существует лишь один путь к постижению истории: не через творчески-оцельняющее преображение, но через адекватное (исчерпывающее реальность) изображение исторических фактов, в котором без какого-либо затемняющего действительность посредничества, как бы само собою должно явиться величественное целое Истории. И если это не удается Погодину в его ученых трудах, то специфическая литературная форма собрания афоризмов в известной мере все же удовлетворяет, повторим, данному стремлению автора. Вовсе не случайным оказывается в этой связи и настойчивое отмежевание Погодина от формы научного афоризма, где на место творческого субъекта встает другой посредник между исторической действительностью и ее образом - ученый, догматически излагающий в «быстрых заключениях» свои собственные взгляды на предмет, изъясняя, а не изображая его.

Лишь «пограничная» между научным и художественнным способами освоения действительности литературная форма собрания разрозненных афоризмов - макротекст, в котором максимально усиливается способность афористического микротекста к потенциированию «всего» (целого, миропорядка) путем фиксации «отдельного» (факта), где этот целостный образ бытия возникает как бы вне пределов авторского текста, в точке соприкосновения авторского высказывания и всякий раз индивидуально спровоцированной им заинтересованной реакции читателя, - и позволила Погодину некоторым образом создать необходимую ему ситуацию «внутреннего видения» Целого, проступающего в «частично восстановленной» им исторической картине: «Возможно ли созерцать это все вдруг? Membra

disjecta - вот что можем мы видеть теперь. Но от размышлений об них составляется наконец в душе нашей чувство, неопределенное, синтетическое, но сладостное чувство Истории».

Заметим, как в этом фрагменте «Исторических афоризмов», никоим образом не соотносимом автором с проблемой жанровой дефиниции литературного афоризма, проступает редкое по своей точности определение специфики афористического «дальше-мышления». Это несоответствие субъективного авторского намерения и объективно рождающегося в итоге литературного феномена обнаруживает, между прочим, своеобразие отечественной афористической «жанровой ситуации» как она складывается на момент возникновения собственно русского афоризма. Ибо первые образцы такового мы находим в творчестве писателей, в связи с которыми представляется возможным говорить не о сознательном использовании возможностей афористической литературной формы, но о своего рода интуитивном «обретении» ее как единственно возможного способа реализации (воплощения и тем самым - разрешения) некоей владеющей автором целостной мысли.

Еще один пример «интуитивного» использования возможностей афористической литературной формы для наиболее адекватного запечатления предносящегося автору целостного мыслительного образа бытия (минуя неизбежные «ограничители адекватности», присущие научно-систематическому и собственно художественному способам созидания аналога действительности) рассмотрен в пятой главе настоящей диссертации -«Афористическая одежда совершеннейшей системы («Психологические заметки» В.Ф.Одоевского)».

В одном из неопубликованных набросков конца 1820-х годов Одоевский, перечисляя характерные приметы текущего момента человеческого бытия, указывает между прочим на «афористическую одежду новейшего мышления», весьма определенно обозначая здесь свое понимание так называемой афористической мыслительной ситуации. Как следует из текста заметки, «афористическое» для Одоевского - синоним «отдельного», «незавершенного» и в этом своем качестве суть явление исключительно плодотворное (ср. в заметке: «роскошная громада сокровищ»). Однако не само по себе, но именно как предпосылка иной, более совершенной - целостной - формы осмысления мира, которая может возникнуть лишь в результате снятия, преодоления «афористического хаоса», создания из него «стройного, гармонического здания». В подобной ценностной иерархии сказывается одна из важнейших мировоззренческих установок Одоевского 1820-начала 1830-х годов: вера в возможность реального обретения «окончательной» истины, приводящей все «дроби» мироздания к единому логическому «знаменателю».

«Психологические заметки» (1843) появляются в момент завершения Одоевским работы над «Русскими ночами» - романом, в художественной структуре которого авторское стремление к логическому «объяснению» мира уравновешивается тенденцией к его пластическому изображению (ночные диалоги и сюжетные фрагменты). Идея «светлой и обширной аксиомы», которая «примирила бы все ...вопросы его /человека. - O.K./ возмущающие»,

впервые подвергается здесь остранению, хотя при этом не утрачивает для автора романа своего обаяния, преломляясь в мифологеме «целого и полного знания», которое должно быть открыто всей многообразнейшей действительности бытия. Возможно именно поэтому для Одоевского и становится теперь актуальной афористическая форма как таковая - с ее способностью к потенциированию (Г.Нойманн) «открытого всему ...подвижного порядка» (Г.Фигут). Ибо она, в известной мере, позволяет автору «Русских ночей» примирить непримиримое: остановить «прекрасное мгновенье», не изымая его из вечно текущего потока бытия. Иными словами, не только «заявить» (как в романе), но, в некотором роде, «явить» идею «целого и полного знания», обозначить контуры обымающей собою все мироздание «совершеннейшей системы», не придавая ей завершенных (а значит -неизбежно ограничивающих ее совершенство) форм. Так появляются «Психологические заметки» - собрание афоризмов, которое тематизирует идею «совершеннейшей системы», будучи построено на предельном обострении афористического конфликта между мимесисом и утопией (Г.Нойманн).

Идея совершеннейшей системы у Одоевского, иначе - идея истинного («полного») знания о мире, обретаемого в результате соединения рассудочной логики и непосредственного внутреннего чувства, «синтезиса» разума и инстинкта, оказывается, с одной стороны, типологически сходной с афористическим «'Туда-и-Сюда" мышления между ситуацией и рефлексией» (Г.Нойманн). Однако с другой - воспроизводит данный феномен в заметно своеобразном виде: представление о необходимо-продуктивном конфликте двух составляющих познавательного процесса сменяется утверждением их необходимого синтеза, что преломляет известную черту русской ментальности: стремление к целостному осмыслению мира, где умопостроение (теория) в идеале должно быть полностью адекватно жизни (практике бытия). На этой почве и вырастает совершеннейшая система Одоевского; отсюда - и установка автора «Психологических заметок» на принципиальную возможность ее реального воплощения, т.е. установка на необходимость и возможность достижения совершенства, идеального пресуществления бытия, которое с неизбежностью оборачивается «ограничением» жизни. (Феномен, получивший, как известно, название «русского утопизма».) Постоянное балансирование на грани между потенциируемой открытостью системы (тенденцией к изображению бытия в его «действительной полноте») и ограничивающим эту открытость очевидным авторским стремлением к «воплощению» системы (или - установкой на «объяснение» жизни, «реальное» преодоление бытийного хаоса) лежит в основе структурно-смысловой целостности каждой «психологической заметки», как и всего собрания.

Так, в большинстве случаев отдельный фрагмент «психологического журнала» возникает как попытка автора максимально адекватно, полно выразить идею предносящегося ему совершенства. Отсюда и тяжеловесно-многословный язык «Психологических заметок». Автор стремится объяснить, высказать все и до конца, полностью овнешнить свою мысль, предельно воплотить ее в слове, тем самым обедняя ее, заметно лишая свой текст

смысловой глубины, смыслового напряжения, которое как бы размывается словесным потоком.

Однако обозначенная авторская интенция естественным образом редуцируется избранной Одоевским формой заметки a propos, благодаря чему каждая запись «психологического журнала», рефлектируя ту или иную «ситуацию» реальной жизни человечества, лишь намечает картину совершенного миропорядка, преображенного благодетельным «синтезисом» разума и инстинкта. В каждой заметке автор словно препарирует некое явление бытия, определяя степень его соотнесенности с инстинктуальной и рассудочными силами, с тем, чтобы заново синтезировать данный феномен действительности в некое «идеальное целое», однако - уже при деятельном участии читателя. Ситуация «восполняющего» читательского понимания (ср. в первой заметке «психологического журнала»: «может быть, он /журнал. - O.K./ когда-нибудь пригодится на что-нибудь будущему духоиспытателю»), лежащая в основе афористического способа выражения мысли, объективно редуцирует субъективную авторскую установку на максимальное «прояснение» идеи, а потому дает возможность некоторым образом «реально» воплотить идею совершенства (точнее - избежать ее неизбежного при том искажения), позволяет «целому» не превратиться в «систему».

Подобно отдельной заметке, и все собрание целиком возникает как преодоление логики систематически-исчерпывающего изложения «науки инстинкта», которая ощутима в первых десяти фрагментах «психологического журнала». Эта жесткая логика разрушается в дальнейшей россыпи разнообразных по форме и конкретному содержанию заметок a propos, провоцирующих читателя на самостоятельное угадывание (достраивание) авторской идеи «полного знания». Здесь, во второй «части» собрания, и возникает, не приобретая, вопреки ощутимой дидактике авторских интенций, логически завершенных очертаний, но - «проясняясь» в конкретике разнообразных «примеров», контур «совершеннейшей системы» (картины совершенного мироустройства) В.Ф.Одоевского.

В шестой главе реферируемой работы - «Козьма Прутков в истории русской афористики» - рассматривается роль и место прутковских «Плодов раздумья» в процессе становления русского афоризма как самостоятельной и равноправной национальной разновидности данного жанра европейской краткой прозы.

Наивное самодовольство, пародия на таковое, либо - ни то, ни другое, но -лукавая игра с читателем, позволяющая создать некий сложный, неоднозначный художественный образ, - литературное творчество Пруткова, в том числе - его афористика, допускает все эти, казалось бы, взаимоисключающие интерпретации (свидетельством чему - обширная полуторавековая «литература вопроса»). Внимательное прочтение «Плодов раздумья» на фоне современной им массовой афористики позволяет убедиться в том, что подобная неоднозначность программируется самим текстом прутковских афористических собраний и является необходимым условием их непреходящей художественной жизнестойкости.

Если посмотреть в целом на любую из четырех подборок афоризмов Пруткова как они появляются на страницах «Современника» (1854) и «Искры» (1860), возможно заметить, что фрагменты каждой из них достаточно отчетливо распадаются на две группы - в зависимости от характера рецепции отечественной традиции чувствительно-моралистических «мыслей и замечаний», которая, как давно было замечено исследователями (ГШ.Берков, И.М.Сукиасова, др.), являлась «пародируемым ориентиром» для Пруткова-афориста.

В одном случае - воспроизводящие данную традицию фрагменты вне афористического макротекста «Плодов раздумья» вполне могли бы быть восприняты как совершенно нейтральные, не имеющие никакого пародийного коннотата. Подобного рода «нравственными мыслями» и «правилами жизни», основанными на характерном для афористических текстов первой трети XIX века увлеченном вращении в кругу моралистических «общих мест», притом — с заметным усилением дидактического пафоса, и представлена массовая афористика 40-начала 50-х годов (небольшие, как правило - анонимные подборки этих нравоучительных «мыслей и замечаний» входили в состав различных «сборников занимательного чтения»).

Прямая дидактика подобной моралистической «таблицы умножения в афоризмах» вполне ощутимо отзывается в «нейтральных» фрагментах «Плодов раздумья», которые в этой связи сами по себе никоим образом не могли быть восприняты в качестве пародирующих традицию. Напротив того — создавали совершенно определенную инерцию восприятия прутковских мыслей как «еще одних» в ряду прочих «моралистических размышлений». Инерцию, которая неожиданно получала сильнейшее противодействие, когда читатель неожиданно «спотыкался» о нечто совершенно противоположное. А именно -об афоризмы, которые, в отличие от «нейтральных» чувствительно-моралистических «мыслей и замечаний», где смысловая прозрачность формулируемых положений была доведена до предела, являли собой род «китайской грамоты» (например: «Женатый повеса воробью подобен»). Сугубая неясность выраженной здесь мысли была тем более очевидна, что читатель очень легко воспринимал лежащую в основе данных «плодов раздумья» традиционную форму «мудрого высказывания» (здесь - дефиниция, основанная на поясняющем мысль автора сравнении).

Так обнаруживает себя перед читателем вторая составляющая афористического макротекста «Плодов раздумья»: собственно знаменитые прутковские «парадоксы» - второй тип афористического высказывания в составе каждой подборки афоризмов Пруткова, столь же откровенно, как и первый, сориентированный на моралистическую линию жанра, но воспроизводящий ее, как видим, в ином, отчетливо сниженном, плане. Так начинает формироваться иная читательская реакция на афористическое творчество Пруткова - прямо противоположная первоначальной, однако во многом именно благодаря ей возникающая.

Ведь именно на фоне только что непосредственно явленного, адекватно воспроизведенного «жанрового образца», поставленного, так сказать, прямо

перед глазами читателя, последний очень легко ощущает данный образец в основе прутковских «нелепиц». Выясняется, что эти непостижимые, казалось бы, вовсе лишенные какого-либо смысла высказывания исключительно правильно выстроены - в полном соответствии с традиционными формами афористического высказывания, как они формируются в контексте европейской моралистической афористики («правило жизни»: в основе - императивная конструкция; категорическое суждение, вскрывающее подлинную суть вещей: дефиниция, основанная на сравнении). И воспринимая это «зримое» расхождение формы и содержания читатель постепенно, незаметно для себя оказывается вовлеченным в «партнерские» отношения уже не с Козьмой Прутковым, над «дикоумием» которого он здесь первоначально смеется, но с неким иным автором, сознание которого охватывает ситуацию «Прутков и его читатель» в целом, моделируя ее и управляя ею.

Именно на уровне отношений с этим «сверхавтором» читатель и включается в достраивание ситуации остранения известного афористического «канона», когда, ощущая сугубое расхождение «правильной» формы и «неправильного» содержания в афористических «нелепицах», начинает воспринимать в качестве таковых и афоризмы первого типа, словесная форма которых столь идеально подогнана под определенное, заранее известное содержание, что буквально «растворяет» в себе последнее, «отменяя» его в качестве сколько-нибудь значимого смысла.

И это в свою очередь возвращает внимание читателя к прутковским «абсурдам», дикая невнятица которых - именно на фоне понятных до без-смысленности «плодов раздумья» первого типа - вдруг обретает некую «вторичную» плотность и полновесность смысла, когда читатель неожиданно для себя начинает рассматривать данные фрагменты как некую «тайнопись», требующую дешифровки. И, заметим, все известные попытки таковой выглядят, как правило, вполне допустимыми реальной данностью текста тех «плодов раздумья», в которых преломляется с необыкновенной силой своеобразное сознание, запечатленное в неповторимом собственно-прутковском слове. Слове, предельно «сыром», необработанном, неоформленном, будто бы вырванном из той самой «жизненной гущи», которую старался запечатлеть в своих «Выдержках из записной книжки» П.Вяземский и которая сама заговорила голосом Пруткова, пытаясь при этом, однако, воплотиться в традиционных, хорошо известных, но - чуждых, не соприродных ей формах. Столь заметное в «парадоксах» Пруткова противоречие его корявого, но кровно связанного с живой (житейской) стихией быта слова и стройных (до окостенения) жанровых «рамок», в которые это слово втискивается, возможно уловить и в более «гладких» «плодах раздумий». Читатель рано или поздно, но начинает воспринимать данное противоречие, например, в тех «словесных излишествах», которые первоначально могли быть не замеченными им, но обретают свой просторечный («бытовой») колорит именно на фоне обозначенного выше резкого контраста афоризмов «нейтрального» типа, с одной стороны, и - отчетливо сниженного, с другой. Либо - в нарушенной структуре сравнительной конструкции (когда предметное

значение поясняется при помощи возникшего ранее на его же основе образа); либо, наконец, в многочисленных примерах скрытого алогизма движения мысли.

Именно это внутреннее противоречие - когда «неготовое» слово, не имея еще своих собственных форм и средств воплощения, надевает личину слова «готового» (позволим себе здесь употребить терминологию А.В.Михайлова) и в результате все же «выпирает» из-под нее, ломает, точнее - корежит ее жесткие рамки, и лежит в основе прутковского афоризма (как и всего «феномена Пруткова»), провоцируя все известные реакции читателей и критиков. Допущенное уже в литературу, однако не осознавшее пока полностью своих в ней законных прав, живое «ненормированное» слово маскируется под узаконенные десятилетиями канонические литературные «словоформы», с неизбежностью остраняя их - так рождается пародийный ореол Пруткова-афориста и одновременно возникают предпосылки для его преодоления. Ибо попадая в жесткие границы морализаторского афористического высказывания, необработанное («бытовое») слово Пруткова не только способствует их проблематизации. Одновременно оно реанимирует данный жанровый канон, насыщая его всеми своими разнообразнейшими жизненными (житейскими) смыслами и ассоциациями, каковые избирательно -в зависимости от личного опыта и кругозора - улавливаются читателями, каждый из которых оказывается вынужденным заново интерпретировать смысл, восполнять «смысловые пустоты» афористического высказывания, не ограничиваясь не только традиционно ожидаемым «моралистическим», но также - пародийным его «аспектом». Так рождается настоящий афоризм -который можно «смело уподобить» первой в русской истории жанра настоящей парадоксальной максиме.

К середине XIX века процесс стихийного самопародирования жанровой формы «мыслей нравоучительных» в контексте отечественной массовой афористики достигает таких пределов, что необходимо было только поставить некий «окончательный акцент», чтобы превратить канон «мудрых мыслей» в канон «мыслей смехотворных». Роль этого акцента и сыграла афористика Козьмы Пруткова. Таким образом был обозначен новый горизонт читательского ожидания и определен специфический «параметр» некоего нового «жанрового канона»: преднамеренное и недвусмысленно-очевидное снижение формы «мудрых мыслей» при помощи внесения пародийно-остраняющего акцента в сам текст афористического высказывания. Так возникает «смехотворно-нравописательный» афоризм, речь о котором идет в седьмой главе настоящей работы - «Афористика 60-80-х годовХ1Хвека».

В основе этого афоризма, как правило, лежит достаточно одномерная авторская установка на сиюминутный комический эффект, для достижения которого используется прием более или менее подчеркнуто выявленного несоответствия формы и содержания. Иначе - столкновение прямопротивоположных точек зрения на ситуацию, извне ее и изнутри, где первая диктуется формой высказывания, а вторая определяется конкретным его содержанием (например - категорически-императивная форма «заповеди»,

которая отчетливо контрастирует с преломляющимся в ней житейски-снисходительным - «понимающим» - отношением к «слабостям человеческим»). Подобный «зазор» между установкой на чистое нравоучение (преобразование житейского хаоса в некое «правильное» с моральной точки зрения «целое»), с одной стороны, и чистое нравописание (своего рода неограниченно длящееся описание неупорядоченно-разнообразной «бытовой» конкретики жизни), с другой, характерен для любого «смехотворного» афоризма. Однако он проявляется в достаточном разнообразии конкретных вариантов (от смехотворного нравописания до афористических каламбурных «присловий»), которые различаются по непосредственному способу обнаружения диссонанса формы и содержания, что зависит от художественной установки автора и уровня его стилевой культуры.

Анонимные подборки подобных юмористико-развлекательных «мыслей» и представительствуют за отечественную афористику на протяжении 1870-80-х годов. Афористические смехотворные «сколки с натуры», разного рода моментальные снимки курьезных «частностей» и «закономерностей» человеческого быта, а также непритязательное «словесное скоморошество» в афористической форме - все это становится непременым материалом так называемых тонких юмористических журналов.

Показательно в этой связи, что к концу XIX века оказывается возможным неоднозначное восприятие собственно «высоких образцов» европейской моралистической афористики, которые в некотором роде могут соотносится уже со «сферой смешного». Так, в одном из юмористических журналов тех лет («Веселая минута», 1875) появляются «Афоризмы герцога Ларошфуко» - в качестве «легкого» материала, предназначенного не «научать», но — развлекать внимание читателя. Не случайно несколькими годами спустя «юмористический альбом с карикатурами» «Гуси лапчатые» (1883) публикует смехотворно-бытописательные «Максимы», принадлежащие перу некоего «Ларошфуко из Конотопа». Характерные заглавие и подпись этого материала суть несомненное свидетельство некоторой девальвации однозначно-высокого статуса классических образцов дидактической афористики. Одновременно мы имеем здесь пример откровенного «саморазоблачения текста»: преднамеренное обнажение структурообразующего принципа смехотворно-нравописательного афоризма, в котором стихия «мелочного быта» (Ларошфуко из Конотопа) размывает четкие ценностные контуры дидактической жанровой формы (Ларошфуко из Конотопа). Высокий мизантропический пафос классической максимы, форма которой благодаря маркированным заглавию и «авторской» подписи легко угадывается за мини-диалогами конотопского Ларошфуко, снижается здесь до необязательной житейской болтовни о повседневных мелочах, придавая, однако, последним статус неких «парадоксов быта». Так дидактически-нравописательное высказывание преобразуется в смехотворно-бытописательное, заставляя, между прочим, вспомнить о той линии отечественной истории жанра, которая идет от бытописательных афористических опытов Вяземского: некий сниженно-упрощенный вариант

таковых являет собой, по сути, рассматриваемая в настоящий момент форма афористического высказывания.

Закрепляя в своей структуре поверхностно-смехотворный аспект той «серьезной игры» свободно-объективируемым жанровым каноном, которая и обеспечивает его жизнеспособность в афористическом творчестве Козьмы Пруткова, смехотворный афоризм на четверть века определил периферийную судьбу жанра в отечественном литературном процессе, но вместе с тем закрепил в сознании читателя возможность комической реакции на «общие места» формы и содержания «высокого канона» моралистического афоризма, легитимированную прутковскими «Плодами раздумий». Риторическая в своей основе установка моралистического афоризма на «снятие» жизненного хаоса гармонизирующей силой слова, наделенного высшим вневременным смыслом, не отвечала запросам новой культурной эпохи. Появление «смехотворно-нравописательной» афористики, которая настаивала на внимании именно к «мелочишкам» частного, даже интимного, быта человека, стало откровенным симптомом этого несоответствия, также как и очевидная редукция моралистической линии жанрового развития. Ее самовоспроизводство на отечественной литературной почве конца XIX - начала XX вв. связано исключительно с различными сборниками преимущественно переводных «мудрых мыслей» (в ряду которых - «Мудрые мысли на каждый день» и «Круг чтения» Л.Н.Толстого).

Все это создает дополнительные предпосылки для того важнейшего перелома, который просходит в русской истории афористического жанра в начале прошлого столетия, характеризующегося появлением ряда крупнейших образцов собственно национального афористического творчества, связаного с именами Л.И.Шестова и В.В.Розанова. Присущая создателям «Апофеоза беспочвенности» и «Уединенного» исключительная четкость осознания возможностей афористического жанра как формы запечатления мира и человека в их реальной сложности и многообразии знаменует новый, поворотный момент в истории русского афоризма, который в начале прошедшего столетия впервые занимает полноправное и значительное место в отечественном литературном процессе. Рассмотрению данного периода отечественной истории афористического жанра посвящена восьмая глава данной диссертации - «Афористика конца XIX - начала XX веков. Лев Шестов: афоризм как форма "творчества из ничего "».

Г.Флоровский недаром провел в свое время параллель между атмосферой рубежа ХГХ-ХХ вв. и 20-30-х гг. XIX столетия, соотнеся эти две эпохи русской культурной жизни по господствующей ситуации духовно-мыслительного «пробуждения-возбуждения». Прошлый рубеж веков с новой силой поставил вопрос, актуальный для периода первого «великого ледохода» (М.О.Гершензон) русской мысли: что есть истина, «истина полная и безусловная», «которая обняла бы собой все» (В.Ф.Одоевский). Однако в отличие от эпохи русского любомудрия, страстно верившей в возможность реального обретения «Абсолюта», рубеж веков знал о проблематичности окончательного постижения «последней истины», настаивая скорее на вечном движении поиска.

Особая «антиномичная» природа афористического жанра становится необыкновенно актуальной для отечественного культурного сознания нового переломного времени, о чем впервые недвусмысленно и прямо говорят сами авторы афористических текстов. Л.И.Шестов и В.В.Розанов - два автора, с которыми связана жанровая судьба русского афоризма начала XX века, открыто утверждают афористику в качестве единственно возможной для них формы литературного творчества. Литературная ситуация эпохи, таким образом, позволяет определить данный момент национальной истории жанра как начало самоосознания русского афоризма. «Года итогов» (конец века), ставшие одновременно годами необыкновенно острого осознания несводимости жизненного (мирового) целого к единому «всеобъясняющему» знаменателю, закономерно провоцируют сознательное обретение афористической формы -как единственно возможного «способа формулирования» какого-либо слова о том, «что есть истина»; как не упрощающего ситуацию (не сводящего все дроби к единому знаменателю) «примирения» Относительного и Абсолютного - через обнаружение (изображение) их плодотворно-непримиримого конфликта.

Так Шестов-автор «Апофеоза беспочвенности», начиная с утверждения принципиального «несхождения концов» в реальной жизни (ср. строку из Гейне в эпиграфе к первой части «Апофеоза»: «Zu fragmentarisch ist Welt und Leben» - «Мир и жизнь слишком фрагментарны»), приходит к утверждению того, что афоризм суть единственно корректная, не спрямляющая действительность, форма ее изображения. Форма, единственно позволяющая уберечься от «греха мировоззрения» (привержености единой и единственной «точке зрения»), которое, избавляя от мучительно-честного сомнения в «последних вопросах бытия», дарует человеку мнимо-спасительную сень «убеждений» и «общих идей», уводя от адекватного познания мира во всех его «несходящихся» противоречиях и неуравниваемых «дробях», превращая живого (мыслящего) человека в «статую».

Специфическая жанровая природа афоризма провоцирует ситуацию, когда читатель оказывается вынужденным попытаться самостоятельно узнать «еще что-то» о мире, кроме тех правил и норм, которые ему «даны от века»: представление о том, что только так и может жить человек, суть доминанта миропонимания Шестова, меняющего, как известно, сам ракурс человеческого отношения к миру и себе в этом мире. Именно потому в «Апофеозе» так остро и стоит проблема формы книги (данная тема является главной в предисловии к этому сочинению Шестова): «Апофеоз беспочвенности», по сути, «книга о форме» - форме отношения к миру, форме восприятия мира.

Эта присущая Шестову особая форма мировосприятия (мир нельзя свести к какой бы то ни было единой точке зрения - ничего нельзя «о нем проповедывать») не может быть положительно-доказательно обоснована. Именно в процессе работы над «Апофеозом», Шестов, по его собственному признанию, начинает ощущать, что пытаясь произнести (логически-последовательно объяснить, доказать) здесь эту важнейшую для него мысль, он получает ту же проповедь некоей единой «высшей истины», иначе - еще одну «теорию о жизни»: «Настоящей работе, - читаем в известном предисловии к

«Апофеозу», - я менее всего предполагал придать ту форму, которую она сейчас приняла. Во мне уже до известной степени успела вкорениться привычка к последовательному и систематическому изложению, и я начал писать, даже довел до половины работу, по тому же приблизительно плану, по которому составлял и свои предыдущие сочинения. Но чем дальше продвигалась работа, тем невыносимее и мучительнее становилось мне продолжагь ее. Некоторое время я и сам не мог отдать себе отчета, в чем тут собственно дело. Материал давно готов — осталась только чуть ли не внешняя скомпоновка. Но то, что я принимал за внешнюю обработку, оказалось гораздо более существенным и важным делом, чем мне казалось. С удивлением и недоумением я стал замечать, что в конце концов «идее» и «последовательности» приносилось в жертву то, что больше всего должно оберегать в литературном творчестве - свободная мысль. Иногда незаметное, пустячное на вид обстоятельство - например, место, отведенное той или другой мысли, или случайное соседство уже придавали ей нежелательный оттенок отчетливости и определенности, на которые я не имел никакого права и которых менее всего желал. А все «потому что», заключительные «итак», даже простые «и» и иные невинные союзы, посредством которых разрозненно добытые суждения связываются в «стройную» цепь размышлений. - Боже, какими беспощадными тиранами оказались они! Я увидел, что так писать - для меня по крайней мере - невозможно».

«Давно известно, что мысль изреченная есть ложь» - из этого, как отмечал еще Н.Бердяев, вынужден исходить Шестов-автор «Апофеоза». Однако, как представляется, «проблема Шестова», собственно приведшая его к форме афоризма, даже не в том, что любую истину нельзя передать адекватно в слове, в котором она «мнется» и «затемняется». Проблема в том, что «истина Шестова» специфична: ее вообще нельзя «объяснить», ее можно только самостоятельно «родить», пережив ее (как некий аналог трагедии, открывающей у человека «новое зрение»). Именно потому Шестов нуждается в особом читателе - читателе, который бы сам пережил шестовскую истину. А значит — нужно создать текст, который вынуждал бы читателя так вести себя. Этим текстом и становится фрагментарное макроцелое «Апофеоза беспочвенности».

«Что есть истина?» спросил он /Пилат. - O.K./ Христа. Христос не ответил ему, да и не мог ответить - не по «невежественности», как хотели думать язычники, а потому, что словами на этот вопрос ответить нельзя. Нужно было, метафорически говоря, взять Пилата за голову и повернуть в другую сторону, чтоб он увидел то, чего никогда не видел» - данный фрагмент из шестовских «Предпоследних слов» (1908) удивительно точно передает сущность той специфической ситуации «автор-читатель», которая вновь и вновь воспроизводится в афористическом тексте «Апофеоза». Каждый новый фрагмент его суть новое движение рук автора, заставляющее читателя в очередной раз повернуть голову «в другую сторону» и в результате -самостоятельно, т.е. без какого-либо авторского определенного (словесного)

ответа на вопрос «что есть истина», попытаться интерпретировать увиденный фрагмент «мира Божьего» (В.Розанов).

Афоризм как композиционно-речевая форма, как структурный «первоэлемент» шестовского текста - суть словесный эквивалент этой ситуации мгновенного столкновения познающего субъекта и предстоящего ему очередного «неопознанного объекта», в результате которого высекается искра знания, позволяющая автору сделать шаг по той или иной «окраине жизни», притом - один-единственный, ибо только на него хватает света. А дальше - все снова: новый афоризм, новое столкновение - и новый опыт, заново заставляющий автора самоопределяться по отношению к жизни и известным теориям о таковой. И не только автора. В ситуации «мыслительно -психологического экстрима», когда тебе самому всякий раз нужно вновь находить себя в предложенных жизнью обстятельствах, самому пытаться дать ответ на поставленный объективной реальностью вопрос - ибо предшествующий опыт не может являться абсолютным, - оказывается и читатель «Апофеоза беспочвенности», в котором каждый фрагмент голословно-категорически-бездоказательно опровергает какую-либо «норму». Это «опровержение» - сторона автора. Но только при учете особой роли, которую отводит Шестов читателю, можно ощутить истину Шестова, ощутить реальность того, что «сколько людей, столько и истин». Этот «достраивающий что-то из ничего» читатель - суть необходимый «плюс» на авторский «минус», из контакта которых рождается электрический ток (некое сопонимание истины), притом - всякий раз иной силы, ибо это зависит именно от читателя. В каждом новом афоризме читатель вовлекается в новый процесс самостоятельного достраивания - доузнавания - картины данной психологической «окраины жизни»: его собственная искра света высекается при столкновении с тем материальным (словесным) образом «Welt und Leben», каковой всякий раз неожиданно (ибо - не вытекает из предшествующей логики развития авторской мысли) вырастает перед ним в очередном афоризме.

«У него ничего нет, он все должен создать сам. И вот "творчество из ничего", вернее, возможность творчества из ничего» — если в знаменитой статье Шестова о Чехове («Творчество из ничего», 1905) мы читаем эту мысль, можем с ней согласиться или нет, то в «Апофеозе» мы сами втягиваемся в это «творчество из ничего»: либо пытаясь противостоять авторскому напору -тому категорическому тону, с которым он произносит свои «ни для кого не обязательные истины» (1 часть книги), либо - стремясь обрести какую-то «устойчивость» в противовес авторскому полному ускользанию от каких-либо ответов на самим же им поставленные вопросы, его «зависанию» между дзумя противоположными вариантами ответа (2 часть).

Данная ситуация провоцируется так называемым «торсовым характером» (Х.Фрике) афористического текста. Определяя таким образом своеобразие художественно-коммуникативной ситуации, в которую вовлекаются автор и читатель афоризма, немецкий исследователь проводит параллель между таковым и архаическим торсом Аполлона, как он описан в одноименном поэтическом тексте Р.М.Рильке. «Торсовый характер» (Torsocharakter)

афоризма (в основе сравнения - оппозиция «торс - статуя»), который порождается принципиальной неинтегрированностью афористического текста в какой-либо ситуативный и вербальный контекст, проявляется в том «ощутимом натяжении афоризма, поэтическом «пустом месте», которое читатель заполняет своей собственной умственной деятельностью ...при этом ...каждый читатель заполняет его чем-то своим ...своим собственным жизненным опытом». Так - в обоюдо-напряженном взаимо-действиии автора и читателя - рождается, всякий раз заново «восполненный», смысл афоризма, подобно тому, как в торсе Аполлона возможно увидеть сияние его глаз, а в легком развороте бедер -блуждание его улыбки.

Афористическое натяжение фрагментов 1-ой части «Апофеоза беспочвенности» сказывается в бездоказательной (последовательно-логически не аргументируемой, не разъясняемой) категоричности авторского отрицания всеобщности всех «основ» современного «мира человеческого», в нагнетании «бездоказательных» категорических фрагментов, о которые, собственно, и «стукается лбом» читатель. «Все что угодно может произойти из всего, что угодно» или «А может не равняться А», иначе говоря - «стремление понять людей, жизнь и мир мешает нам узнать все это», ибо «мир и жизнь слишком фрагментарны». Вот в какую «другую сторону» руки автора разворачивают читателя «Апофеоза». Выстраивая цепочку никак не разъясняемых и не доказываемых парадоксов-абсурдов, автор выталкивает последнего «в безбрежное море фантазии, ... где все одинаково возможно и невозможно», заводит в фантастический лабиринт Минотавра, лишив спасительной Ариадниной нити - логики, обрушивая на него таким образом право самостоятельно выбрать-решить, что возможно, а что нет.

В наибольшей степени, однако, это право предоставляется читателю во 2-ой части — там, где Шестов переходит от «обоснования метода» путем «критики систем» (часть 1-я) к «рисовке» «Welt und Leben» в собственной манере, создавая специфический «недопроявленный» образ, предназначенный «nur fur Schwindelfreie» («только для не боящихся головокружения» - эпиграф ко 2-ой части) - ибо только они и способны «допроявить» = увидеть = создать этот образ. В известном смысле именно здесь, во второй части, «беспочвенность» и «начинает писать свой "Апофеоз"» (Н.Бердяев), однако (вопреки опасениям критика) все же не «делается догматической». Понять, как это происходит, помогает примечательная «оговорка» из фрагмента № 2, который может рассматриваться в виде «ключа» к пониманию появляющегося в этой части нового облика автора: «Это в моих глазах «почти» абсолютная истина. (Ограничительное «почти» никогда не мешает прибавить: истина тоже склонна зазнаваться и злоупотреблять своими державными правами. До некоторой степени ограничить ее - значит обеспечить себя от капризного произвола ее деспотизма.)». Сформировавшаяся к концу 1-ой части «логика абсурда» и получает это «ограничительное "почти"» в части 2-ой, где автор резко дает «обратный ход», стремясь снять возникшую «инерцию отрицания», чтобы отрицание не стало «новой нормой». Так становится понятным вынесенная в эпиграф предупредительная фраза альпийских выскогорий - во

второй части книги у читателя действительно может просто «закружиться голова», столь резко ее вновь «поворачивают в другую сторону».

Переходя, таким образом, во 2-ой части «Опыта» от опровержения «чужого» к изложению «своего», Шестов делает это весьма своеобразным способом, а именно: максимально обнаруживая свое принципиальное нежелание что-либо излагать. Подобная установка автора, в принципе, обращала на себя внимание и в первой части книги, проявляясь в категоричном отрицании «теорий», правил, норм etc. Однако там кумулятивная цепочка парадоксальных отрицаний, естественным образом стремясь к своей «веселой катастрофе», формировала все же у читателя некую «инерцию ожидания» какого-то завершающего ответа. С него автор, казалось бы, и начинает свое повествование «для тех, кто не боится головокружения», с тем, чтобы, проведя читателя по долгой крутой тропинке размышлений (во 2-ой части собраны преимущественно фрагменты большого объема), в итоге обмануть его ожидания и не дать никакого ответа, преднамеренно и откровенно ускользнув от такового и снова оставив читателя один на один с «последними вопросами бытия». Не спрашивайте, ибо «ответ будет, должен быть нелепым - если не хотите его, перестаньте спрашивать», или - готовьтесь к нелепостям: такой род откровенной «насмешки» выдает читателю стремящийся избежать роли «прорицателя истин» автор 2-ой части «Апофеоза», которая и представлят собой собрание «нелепых ответов» - они либо ошарашивают, либо раздражают, но всегда очень хорошо провоцируют самостоятельный поиск «контрответа» со стороны читателя.

На смену максимально выраженному — благодаря категоричному тону -автору-отрицателю здесь приходит ускользающий от каких-либо четких дефиниций субъект повествования. Черты его лица расплываются и почти стираются в динамике постоянных «скачков в сторону» от «магистральной» линии мысли внутри каждого фрагмента. Эти «скачки» представляют собой постоянные сбои с привычной уже для читателя категоричности отрицания на модальность сомнения и обратно, что суть основной принцип построения афористического микроцелого во 2-ой части «Апофеоза». «Афористическое натяжение» фрагмента, таким образом, возникает здесь благодаря преднамеренному обнажению настойчиво требующих восполнения «смысловых лакун», «пустых мест», - принцип этот обнаруживается, например, в следующем «скачке-оговорке»: «И снова, как это часто бывает, под конец патетической речи приходишь к гадательному суждению. Пусть каждый поступает так, как ему представляется наилучшим». Это - все, что автор хочет сказать читателю и все, что он собственно ему и говорит, замечая далее в адрес тех, которые желали бы иного - определенного и потому «не нелепого» -ответа: «им я не знаю, что сказать». Зачем же начал говорить? - подобная раздраженная реакция читателя, которая неизбежно и спонтанно возникает в результате, и является целью автора: раздражить читателя, спровоцировать его на спор, на дискутивный поиск своего собственного ответа он и стремится.

«Все смешалось» во 2-ой части «Апофеоза», и читателю не ясно, о чем автор говорит и что отстаивает, продолжает ли он стоять на той

«отрицательной» позиции, которую он, по сути, «утверждал» в предыдущей части книги. Эта необходимая здесь автору «неясность» и порождается формой афоризма с его «торсовым характером», который позволяет ничего не прояснять, точнее - именно настаивает на этом, позволяя проблематизировать любую точку зрения, уйти от любой окончательности суждения как отрицающей его истинность (жизнеспособность) — к чему и стремится автор «Апофеоза». Ведь жизнеспособно суждение лишь тогда, когда оно не приняло статус «окончательности», пока таким образом не превратилось в «крайность», пока суждение (мысль) не стало догмой (идеей), пока каждый может его трактовать (довосполнять) по-своему. Соответственно, 2-я часть «Апофеоза» представляет собой своеобразную «проблематизацию» части первой, где сугубая категоричность отрицания действительно грозила обернуться некоей «новой схемой», догматическим утверждением «антисистемы» etc, в чем не раз обвиняли Шестова критики. Афористическая форма «Апофеоза» позволяет его автору придать статус относительности и этой категоричности тоже, давая возможность обновить ситуацию погружения читателя в «самостоятельное думание»: словно шестеренки отлаженного механизма дают обратный ход, и ломается инерция читательского восприятия, так или иначе сформированная первой частью книги. Так, между прочим, и становится внятной собственно искомая критиками «позиция Шестова» в «Апофеозе беспочвенности»: суть ее не в том, чтобы отрицать, но в том, чтобы думать.

В отличие от создателя «Апофеоза» В.Розанов практически никогда не употреблял слова «афоризм» для обозначения жанра своих поздних сочинений («Уединенное», «Опавшие листья»), И все же именно в его творчестве 1910-х годов происходит своего рода окончательное самоосознание отечественного афоризма. Если Шестов впервые озвучил его самостоятельный и уникальный жанровый статус на русской почве, то именно у Розанова читатель попробовал русскую афористическую форму «на вкус». Розанов, как мы стремимся показать в девятой главе реферируемой работы - «Физика и метафизика русского афоризма. В.Розанов: афоризм как форма преодоления формы», -дал необыкновенно яркий образец национальной афористической формы как она складывалась на протяжении всего предшествующего периода отечественной истории жанра.

Непредсказуемость многообразно-живого в своей одухотворенности материального мира (Шестов) и «материальная плотность», реальная жизнь духа (Розанов) - эти два различных по своим приоритетам ракурса восприятия жизненного целого порождают, однако, в творчестве обоих авторов сходный образ мира. Последний возникает в системе координат, где ценностной точкой отсчета является оппозиция «теория - жизнь», стороны которой интерпретируются как исключающие друг друга феномены. Подобное восприятие действительности делает для обоих авторов очень актуальной проблему формы изображения, словесного запечатления этого «внетеоретического» («живого») образа мира и приводит их - причем весьма схожими путями - к форме афоризма.

Едва ли не единственный из современников Шестова, кто смог по достоинству оценить афористическую природу «Апофеоза беспочвенности», Розанов еще в 1905 году, по сути, объяснился с читателем по поводу формы своих будущих фрагментарных сочинений, опубликовав в «Новом времени» статью «Новые вкусы в философии». «Книга /«Апофеоз беспочвенности». -O.K./ т. о. рассыпалась, и вместо ее появился хаос афоризмов, - читаем в этом отклике на «Опыт адогматичского мышления». - Каждый камешек здесь говорит за себя и только о себе и имеет свою удельную цену, определяемую составом его и обработкою, а никак не ценностью постройки, в которую он вставлен. Да и вовсе нет такой постройки. Вся книга представляет собой сырую руду души автора, - души, поработавшей много, утончившейся, наточившейся в этой работе; но которая вдруг ослабела и, растворив двери в себя, говорит: «входите сюда все и смотрите, что тут осталось, и выбирайте, что кому нужно: я сам не оценщик более своих богатств и даже я отказываюсь от них как собственник». Получилась (по нашему мнению) книга действительно интересная, изумительно искренняя /.../ Потеряв «систему» - книга его выиграла в истине и точности /.../ Тут есть не только философия, а даже немножко религии: «мир Божий лучше человеческого» /.../ К нему, к его подножию Шестов и положил венок философа».

«Мир Божий лучше человеческого» - именно эта фраза является, на наш взгляд, ключевой для понимания особенности позиции Розанова на фоне всех современных Шестову (как, впрочем, и подавляющего большинства последующих) реакций на «Апофеоз». «Мир Божий» — «как он есть», без «оформляющего» (структурирующего, единообразующего) его без-форменное многообразие вмешательства человеческого рацио — суть, по мысли Розанова, объект изображения в данной книге Шестова, определяющий специфику ее «постройки», вернее - отсутствие таковой. Розанов необыкновенно точно и емко характеризует порождающую этот феномен своеобразную позицию автора «Апофеоза беспочвенности» по отношению к его читателю («...выбирайте, что кому нужно»; ср. у Шестова: «Почему не предоставить каждому человеку права обманываться, как ему вздумается?»), обнажая, по сути, самый нерв специфической «жанровой экзистенции» афоризма, которая состоит в чрезвычайной активизации креативной деятельности читателя, направленной на «восполнение» оставленных автором «смысловых пустот» афористического высказывания. Будущий автор «Уединенного» тонко улавливает и формулирует исключительные возможности текста, возникающего в результате подобной редукции авторского всевластия, - текста, который существует как бы вне законов литературной формы, повинуясь лишь «живому дыханию» самой действительности. Нельзя не заметить, что семантика оппозиции «постройка» — «сырая руда души» дублирует, в характерном для Розанова понятийном оформлении, смысл актуальной для автора «Апофеоза» антитезы «"стройная" цепь размышлении» - «свободная мысль», при помощи которой Шестов и «оправдывает» избранную им афористическую форму изложения - как позволяющую не превратить «познание» жизни в «объяснение» таковой, т.е. - не подменить «саму жизнь» -

«теорией». Не удивительно потому, что когда семь лет спустя Розанов берется за разрешение той же проблемы «вне-формирующего» («вне-формообразующего») литературного творчества, он так же, как и Шестов, обращается к афоризму.

«Форма» как «антипод» (и, в конечном счете, - страх, ужас, гибель) всего живого («нутра»), стремящегося к запечатлению (воплощению) и одновременно - к преодолению (переступанию) каких-либо четко-определенных границ своего существования - суть импульс, из которого рождается афористическая форма «Уединенного» и «Опавших листьев». Известная доминанта розановского мироощущения - острейший ужас живого («нутра») перед реальной возможностью полного исчезновения - перед «абсолютным ничем» (= «окончательным оформлением») - и преломляется в защитном жесте создания «Уединенного» и «Опавших листьев» как собрания афоризмов.

Подобно автору «Апофеоза беспочвенности», Розанов хочет дать в своем сочинении «сырую руду души», никоим образом не испеченную в виде некоего цельного «пирога». Соответственно Розанов, в свою очередь, сталкивается с необходимостью самоопределения себя как автора столь специфического «вне-оформленного» текста перед лицом возможного его читателя. Однако - в отличие от Шестова, «урезавшего» права автора в пользу «противоположной стороны», - создатель «Уединенного», как известно, разрешит неудовлетворительную для него традиционно-литературную,

«формопорождающую» ситуацию «автор-читатель», взявшись за дело «с другого конца»: заявит о максимальном расширении прав автора за счет полной «отмены» читателя. Комментируя подобные заявления создателя «Уединенного», А.Синявский квалифицировал их как «литературный прием». Однако, как представляется, Розанов вовсе не «делает вид», но - именно пишет «не для читателей», а - как он недвусмысленно проговаривается - «хоть для каких-то "неведомых друзей"». Розанову на самом деле не нужен читатель -«читатель-осел», который предполагает в качестве коррелята писателя-«лжеца» и «позера», с готовностью кладущего в выжидательно «разинутый рот» этого «осла» некую целостную оформленность (некую сочиненность = ложь). Вот от этой корреляции «позер» - «осел», с ее порочной «порабощенностью форме», Розанов и отказывается, притом не «делая вид», но - на самом деле: он создает свой текст действительно «с очевидным расчетом на восприятие читателей», но только - «особых» читателей (= «не-читателей»), позволяющих ему самому стать «особым» писателем - «не-писателем». Или, если использовать здесь чрезвычайно точное определение РХрюбеля, Розанов хочет быть писателем, который «пишет Розанова», адресуясь к читателю, способному «читать Розанова», во имя порождения «бытия против смерти». Иными словами, Розанов стремится создать «текст вне формы» (вне «официального положения» общения читателя и писателя), который дал бы ему реальную возможность слиться своим человеческим «нутром» с «нутром» другого человека, то есть -выразиться вполне, оставшись Субъектом,, ',не оформившись в некий

) С Петербург

< ОЭ )0в акт

1,л!;и!ЬКА

«завершенный образ» («писатель»), не став «объектом», то есть - получить род реально осязаемого бессмертия.

Отсутствие «пафоса объективности» (формы) - абсолютное равнодушие к процессу «сведения концов с концами» - ставит, однако, Розанова-писателя перед другой острейшей проблемой. «Быть чистым сознанием и стремиться к воплощению ... "Рок, судьба"», - в этих словах К.В.Мочульского точно фиксируется важнейшая из так называемых «антиномий Розанова»: острейшая потребность «самовыражения» (самообнаружения) при одновременной совершенной невозможности такового. Точнее - недоступности, недостижимости этого посредством «традиционных способов», предполагающих неизбежное «преобразование» своего лично-неповторимого живого «я» в некое обезличенное (объективированное) «он».

Так возникает важнейший для Розанова-автора «Уединенного» и «Опавших листьев» вопрос о форме как преодолении формы: отвергая форму как «постройку» («без переработки, без цели, без преднамеренья, - без всего лишнего...»), Розанов стремится к форме как «воплощению» (запечатлению «начинки» без «пирога» - если перефразировать здесь известный образ из «Апокалипсиса нашего времени»), обретая эту возможность выразиться, оставшись «субъективным», иначе - возможность раз и навсегда «прикрепиться земле», в афоризме.

«Говорят, дорого назначаю цену книгам («Уед.»), но ведь сочинения мои замешаны не на воде и даже не на крови человеческой, а на семени человеческом» - этот фрагмент первого короба «Опавших листьев», как представляется, вполне можно было бы рассматривать в виде своеобразного автокомментария относительно «метафизической» (учитывая известное соотношение Бога и пола у Розанова) подоплеки афористической «физики» «Уединенного» и «Опавших листьев». «Прорываются ткани» (преграды «формы») и «сливаются крови» (нутро с нутром) - и тогда нет «я» и «он», но есть «субъект и объект - одно», тогда исчезает «неправда» («выдумка», «постройка») и появляется - жизнь. Такого - «живородящего», а потому -бессмертного, вечно «реально живущего» - писателя находит Розанов в Достоевском. К такому - «замешанному на семени» и родовой (родильной) крови - писательству стремится он сам, обретая его в полной мере именно в афористической трилогии.

«Почему я издал «Уединенное»? Нужно. ...слепое, неодолимое НУЖНО.» «Кому нужно» - «мне нужно», а вот «зачем» - на этот счет необыкновенно четко и ясно Розанов выскажется в предисловии к афористической же «Сахарне»: «Книга, в сущности, - быть вместе. Быть «в одном». Пока читатель читает мою книгу, он будет «в одном» со мною, и пусть верит читатель, я буду «с ним» в его делишках, в его дому, в его ребятках и верно приветливой милой жене. «У него за чаем». Не будем, господа, разрушать «русскую кампанию». И вот я издаю книгу». Итак, издаю, чтобы «быть вместе» с читателем, еще точнее — «быть в одном». И нельзя не почувствовать, что речь идет не просто о «соседстве» (такую интерпретацию данного фрагмента предисловия к «Сахарне», дают, например, А.Николюкин, Р.Грюбель), но именно - о своего

рода «взаимопроникновении»: буду не «рядом», но - «точно там же», буду видеть все его глазами, буду чувствовать то и так, как он, по сути - буду «в нем» («им»). Таким образом Розанов переворачивает традиционную (для его времени) констелляцию в соотношении «донора» и «реципиента» при восприятии художественного текста, которая предполагает, что читатель начинает смотреть на мир «глазами автора» (то есть - «разинет рот и ждет, что ты /писатель. - O.K./ ему положишь»). Данная позиция «окончательной идентификации» писательского «я» (отождествления его с неким единым и окончательным «образом», «взглядом», «точкой зрения», каковой и воспринимается читателем) неприемлема для Розанова, поскольку несет смерть его живому человеческому «нутру». Стремясь этого избежать, Розанов-писатель и пытается выйти за пределы созданного им текста: проникнуть в «тело» читателя, стать им, оставшись благодаря этому самим собою, смотреть на мир его глазами, сохранив таким образом свой собственный живой взгляд.

Вот оно - «когда субъект и объект - одно», когда «прорвались ткани» и «смешались крови», когда не ясно и не важно, где «мое нутро», а где -«чужое»; здесь и не пахнет «иллюзорностью», здесь все сущностно, реально и материально: читателя буквально втягивают (не словом, но делом) во что-то совершенно, казалось бы, невозможное - в своего рода непосредственный «телесно-нутряной контакт», ставя на место ролевой (официально-призрачно-литературной) пары «читатель-писатель» супружескую пару. Розанов-автор «Уединенного» и «Опавших листьев», по сути, стремится именно к оплодотворению читателя, хочет, чтобы «прорвались ткани» и «смешались крови», чтобы читатель «понес» и «родил от него» - родил свой собственный (кровный) «нутряной сколок» Розанова-человека, позволив ему тем самым «прикрепиться земле». Специфическая «аура соития» ощутимо присутствует в «трилогии», порождаясь самой композиционно-речевой формой этих книг, во многом благодаря которой читатель и оказывается поставленным в ситуацию такого предельно интимного контакта с автором (писателем), каковой возможен, фактически, лишь в отношениях супругов.

«Все очерчено и окончено в человеке, кроме половых органов, которые кажутся около остального каким-то многоточием или неясностью... которую встречает и с которой связывается неясность или многоточие другого организма. И тогда - оба ясны. ... Как бы Б. /Бог. - O.K./ хотел сотворить акт: но не исполнил движение свое, а дал его начало в мужчине и начало в женщине. И уже они оканчивают это первоначальное движение. Отсюда его сладость и неодолимость». «Неоконченность», «неясность», «недоговоренность» как источник неодолимого движения к продуктивному довосполнению другой «неоконченностью», иначе - к прояснению (выражению) своего «смысла» (= субъективности), иначе - к «уроднению земле» через порождение жизни («Жизнь происходит от неустойчивых равновесий. Если бы равновесия везде были устойчивы, не было бы и жизни») -этот своеобразный экстракт розановской «метафизики пола» одновременно может быть рассмотрен в качестве метафорического изложения «жанровой физиологии» афоризма. Сема «неоконченности», определяющая «жанровую

экзистенцию» афоризма, и оказывается принципиально значимой для Розанова. Афоризм как текст, который рождается в качестве некоей продуктивной целостности лишь при «внетекстовой» («затекстовой») встрече автора и читателя, восполняющего своим личным «незавершенным» опытом напряженно зияющие «смысловые пустоты» недооформленного (неоконченного, поскольку безусловно, до конца не проясненного) авторского высказывания, выступает, таким образом, своего рода «специфически-розановской» формой самовыражения - формой преодоления «формы» «нутром», порождения «бытия против смерти».

Пожалуй, первым ситуацию с определением жанровой природы «философской трилогии» Розанова как проблему обозначил А.Синявский. Впервые определенно и обоснованно соотнеся «Опавшие листья» с жанром афоризма, он в то же время счел необходимым отметить, что «розановские записи это не совсем афоризмы. ...Афоризм в принципе это уже готовая формулировка. А вся специфика мысли и прозы Розанова в том и состоит, что он не мыслит и не пишет готовыми формулировками». Безусловно точно определяя здесь своеобразие афористической формы у автора «Опавших листьев» (гипертрофия «незавершенности»: «Розанов пишет не афоризмами, а клочками афоризмов, и сохраняет эту «клочковатость» мысли и стиля,»), исследователь, однако, несколько поспешно расценивает это как некое «отклонение» от «жанровой нормы», исходя из традиционно-упрощенного представления об афоризме («Афоризм в принципе это уже готовая формулировка. ...это кристалл, чаще всего отшлифованный кристалл»). Подобная точка зрения на жанровую природу розановской «трилогии» (своего рода «черновик афоризма») развивается в ряде исследований последних лет (см., например, работы С.Федякина, А.Николюкина).

Между тем афоризм - жанр, существующий как выявленная и явленная антитеза, антиномия частного и общего, опыта и мыслительного обобщения, данного и мыслимого - никогда не есть безусловно и однозначно «готовая формулировка», и тем очевиднее он не есть это у русских авторов. Афоризм суть «абсолютная законченность» постольку, поскольку «сказано только то, что сказано» - и более ничего разъяснено и добавлено не будет. Но афоризм одновременно суть «абсолютная незаконченность» - опять-таки потому, что сказано только то, что сказано, а этого всегда оказывается совершенно недостаточно для более или менее «определенного и окончательного» истолкования смысла сказанного. Особенность же русского варианта жанровой формы, как представляется возможным утверждать, состоит именно в том, что эта формально-смысловая «незаконченность» афоризма оказывается максимально выявленной, обнаруженной и акцентированной. В результате создается впечатление, что русский афорист (конечно, в том случае, если мы имеем дело с так называемым «настоящим жизнеупорным афоризмом») вообще не озабочен «проблемой формы» в пределах отдельного афоризма. Русский афорист, таким образом, стремится, как правило, совершенно уйти от какой-либо авторской («завершающей») роли, полностью, казалось бы, переложив ее на плечи читателя (отсюда его исключительная роль для отечественных

афористов, стремящихся «объясниться» со своим предполагамым «соавтором» в разного рода особых «предисловиях»; мы видели это у Вяземского, Одоевского, Погодина, Шестова, наконец - и у Розанова). Однако в то время как отдельные афоризмы русского автора «завершены» нередко не более, чем любая случайно проведенная черта на поверхности земли, общий «броуновский» рисунок этих «черт» (афористический контекст) «затягивает» в себя читателя, с неизбежностью заставляя последнего вновь и вновь пытаться уловить в их хаосе живое биение, пульс «жизненного целого», иначе - уловить «сверхформу» («вне-форму») жизни.

Именно потому афоризм и оказывается наиболее адекватным воплощением розановского «нутряного» (органического) видения (ощущения) мира. Именно потому Розанов и приходит к этой форме, уже в течение столетия существующей на русской культурной почве, однако - доводит обозначенную особенность отечественного афоризма (его принципиальную внешнюю «вне-форменность») до известного предела, притом - впервые прокламируя ее. В творчестве Розанова отчетливо обнаруживается и осознает себя основная тенденция становления русской афористической формы, прослеживаемая на протяжении Х1Х-начала XX веков: «без-форменность» на уровне микроцелого (отдельный афоризм) и достаточно четкая форма на уровне «фрагментарного макроцелого» (афористический контекст), возникающая как некий аналог целостного и живого образа-видения мира, который проступает по траекториям «встреч» автора и читателей афористического собрания, сополагаясь из этих «микрообразов», рождающихся от каждого афоризма.

«...таинственно и прекрасно, таинственно и эгоистически в «Опавш. Лист.» я дал в сущности «всего себя» ... Это таким образом для крупного и мелкого достигнутый предел вечности. И он заключается просто в том, чтобы река текла, как течет, чтобы было все как есть» - в этом известном фрагменте из письма к Э.Голлербаху Розанов, по сути, формулирует конститутивную черту «жанровой экзистенции» афоризма, как она осознается в современной теории данного жанра: возможность «видеть все и вдруг» (сразу). А кроме этого -четко и определенно апеллирует именно к тому, что можно обозначить как «русский вариант» жанра, впервые озвучивая основную, как мы уже отметили выше, особенность национальной афористической формы: отсутствие всякой формы, точнее - присутствие более или менее отчетливой авторской установки на отсутстие формы.

Вместе с тем создатель «Уединенного» и «Опавших листьев» безусловно имел полное право заявлять, что так, как он - до него не писали: Розанов первым среди отечественных афористов сознательно ориентируется на без-форменность отдельного афоризма. Принципиальное отсутствие «законченной» формы «макроцелого» (т.е. - «писание афоризмами») прокламировал уже Шестов; но Розанов пошел дальше по этому «русскому пути», фактически «узаконив» полное «отсутствие формы» на уровне «микроцелого», то есть -отдельного афоризма. Никакой «постройки» не только в виде «книги» (что так восхитило Розанова в «Апофеозе беспочвенности»), но и в пределах составляющих ее «самостоятельных сегментов»: «слетел лист» - такой, как

есть, так, как есть — и все, ничего более, никакой «дополнительной отделки». (Именно потому - если учесть присущее Розанову представление об отдельном афоризме как о кратком, законченном, иначе — предельно «оформленном», «сделанном» тексте - мы и не находим прямой авторской атрибуции жанра «Уединенного» и «Опавших листьев» как афористического.) В отличие от автора «Уединенного», Шестов, провоцируя читателя на необходимое «думание» (самостоятельный мыслительно-интеллектуальный отклик) прежде всего замкнуто-необъясненным «парадоксом», стремился создать видимость сугубой «оконченности» (завершенности) афористического микротекста. Розанов же инициирует чувственно-эмоциональный ответный импульс, пытаясь для того «разрыхлить душу читателя», деструктурировать ее «гладкую форму» («образ читателя»), получив, соответственно, возможность «зацепиться» за скрытое под ней человеческое «нутро». Стремясь в этой связи создать максимально «шероховатый», «цепляющий» и «зацепляющий» текст, Розанов сознательно педалирует заложенную в формально-смысловой структуре афористического высказывания сему «неоконченности». Вот эту «формальную черту» - принципиальную «необработанность», «неровность» своего афоризма (то, что А.Синявский называет «рукописностью» «Опавших листьев») - Розанов не просто соблюдает, он ее свято оберегает, используя множество отмечавшихся уже исследователями именно «формальных приемов». Ремарки, кавычки, сокращения, отточия и многоточия, самоотсылки и автоцитаты, перебивы интонации и ритма, тематические сбои и наслоения -суть розановские «способы» создания сугубо частного, конкретного, личного высказывания, сырого («неиспеченного»), а потому - живого и задевающего за живое текста.

Создавая видимость максимально «вне-литературного» (вне-оформленного) текста, предельно обнажая, подчеркивая незавершенность («неоконченность») отдельного афоризма, автор «Уединенного» и «Опавших листьев» таким образом делает все для того, чтобы читатель непременно «поймался» в традиционную афористическую ситуацию «довосполнения смысла», завершения афористического высказывания, волей-неволей взяв на себя ту функцию, от которой демонстративно отказывается автор. Иначе - побуждает читателя стать автором (Розановым), начав не только «читать», но - «писать Розанова», соответственно - впустить его в себя, позволив и Розанову стать им -данным конкретным читателем, размыв, таким образом, границы между субъектом и объектом высказывания, чтобы в каждом и любом читателе (человеке) возник свой Розанов, глазами «всех» смотрящий на мир. Розанов, распавшийся на «всех» и «всеми» многократно возрожденный и «прикрепленный земле» - в множестве (от каждого читателя) специфически нефиксированных, дробных, вибрирующих (от каждого афоризма) живых и живущих «образах», возникающих как некое «органически-внеоформленное» целое на всем пространстве афористического макротекста.

В Заключении подводятся итоги исследования и формулируются основные выводы.

Впервые открыто и определенно прокламируя афоризм в качестве единственно возможной литературной формы, в своих произведениях Шестов и Розанов обнажают важнейшую специфическую черту русского афоризма, которая в самом общем виде может быть определена как установка на отрицание (преодоление) формы как таковой. Формы как феномена, принципиально противоречащего (чужеродного) «реальному» жизненному процессу, в качестве максимально возможного адекватного аналога которого и возникает, как правило, отечественный афоризм - жанр, удивительным образом соприродный русскому национальному мышлению с его сориентированностью на реальное обретение нереального: «живое» воплощение идеала.

Не случайно на примере подавляющего большинства значительных русских афористов Х1Х-начала XX веков мы сталкиваемся с такой особенностью их творчества, как отсутствие изначальной установки на то, чтобы «написать афоризм». Наличие таковой дает нам отчетливо подражательные «Мысли, характеры и портреты» П.И.Шаликова и современную ему «литературу размышлений», проникнутую единственной мыслью - «написать "мысли"» (П.А.Вяземский), непритязательно-нравоучительные «мысли и размышления» в составе поучительно-развлекательных сборников 1850-60-х годов, а также -моралистическую «мыслительную литературу» рубежа XIX-XX вв. (Д.Х.Тутаев etc). В то же время афористическая форма изложения, например, «Записных книжек» П.Вяземского, «Исторических афоризмов» М.Погодина, «Психологических заметок» В.Одоевского, «Апофеоза беспочвенности» Л.Шестова, наконец - «Удиненного» и «Опавших листьев» В.Розанова возникает у этих авторов спонтанно. Ни один из данных афористических текстов, как известно, не создавался сразу именно как «собрание афоризмов», представляя собой первоначально либо материалы личных дневников, либо -черновые наброски будущих сочинений в «крупной форме». Иными словами -род «черновой фиксации» чего-то, которая только потом (и почти всегда -неожиданно для самого автора) начинает осознаваться последним как собственно необходимая ему форма, единственно позволяющая выразить это «что-то», волнующее автора, точнее - «предносящееся» ему. Вот только здесь у русского афориста появляется очень четкая и осознанная установка: ничего не «обрабатывать» и публиковать именно так, как есть. Иначе говоря - появляется именно установка на определенную форму, которая суть «отсутствие формы», вернее - именно преодоление таковой. Известным исключением здесь являются, во-первых, афористические опыты А.СПушкина - блестящий образец свободного и самостоятельного владения формами французского «нравописательного остроумия» XVII-XVIII вв. Во-вторых - афористика Козьмы Пруткова, во многом - по причине того, что она возникает как род травестии той «массовой разновидности» так называемой «классической» формы афоризма, что выходит, например, из-под пера П.И.Шаликова.

Отмеченное очевидное следование целого ряда значительных русских авторов XIX-начала XX вв. по одному и тому же пути - от установки на создание целостных текстов к «интуитивному» обретению фрагментарного

способа фиксации «жизненного целого» - позволяет предположить здесь наличие определенной ментально-обусловленной закономерности. Это движение отечественной художественно-мыслительной культуры к афоризму (материализация более или менее осознанного стремления избавиться от «формы» вообще), являя собой род «подсознательного» сопротивления «русской идее» - русской сознательной установке на непременное реальное обретение абсолютной (единой и окончательной) истины, одновременно суть некий «путь спасения» для таковой. На русской культурной почве афоризм с его антиномичной формально-смысловой структурой, сориентированной на воссоздание «бесконечного» и всеобщего посредством фиксации «конечного» и отдельного, оказывается своего рода реальной возможностью осуществления «русской мечты» о «воплощенном Царствии Божием йа земле» (В.В.Зеньковский), иначе - о возможности «тождества» идеала и действительности (слова и дела, теории и жизни).

Содержание диссертации отражено в следующих публикациях:

1) Жанр афоризма в художественно-философском творчестве В.Ф.Одоевского 1820-х годов // Русская литература. 1997. № 2. (0,5 п.л.)

2) Mann-Frau-Beziehungen inder russischen Aphoristik des 19. Jahrhunderts // Osterreichische Literatur: Theorie, Geschichte und Rezeption (Jahrbuch der Österreich-Bibliothek in St.Petersburg). St.Petersburg, 1997. Bd.2 (1995/1996). (0,5 п.л.)

3) К предыстории отечественной афористики (по материалам русской периодики второй половины XVIII века) // Русская литература. 1998. № 3. (0,8 п.л.)

4) «Психологические заметки» В.Ф.Одоевского: «афористическая одежда» «совершеннейшей системы» // Филологические науки. 1998. № 1. (0,5 п.л.)

5) К проблеме западноевропейских влияний в отечественной афористике 1-ой трети XIX века // XIX век как литературная и культурная эпоха. Конференция памяти А.В.Карельского: Тезисы докладов. М.,1999. (0,2 п.л.)

6) «Исторические афоризмы» М.ГШогодина: вычисление единицы или предчувствие целого? // Русская литература. 2000. № 2. (0,8 п.л.)

7) Русская афористика 1-й трети XIX в. // Вестник СпбГУ. Сер.2. История. Языкознание. Литературоведение. СПб., 2000. Вып.З. (0,7 п.л.)

8) Козьма Прутков в истории русской афористики // Русская литература. 2001.№4.(0,9п.л.)

9) Эволюция «женской темы» в русской афористике первой трети XIX века // Литература в контексте художественной культуры: Межвуз. сб. науч. тр. Новосибирск, 2003. Вып.4. (0,5 п.л.)

10) Лев Шестов: афоризм как форма «творчества из ничего» // Русская литература. 2003. № 1. (1,7 п.л.)

11) Русская афористика первой половины XIX века. СПб.: Изд-во СпбГУ, 2003. (6,97 п.л.)

12) Козьма Прутков и русская афористика второй половины XIX века // Литературные чтения: Сб. статей. СПб.: СШГУКИ, 2003. (0,6 п.л.)

Подписано в печать 1.07.04. Формат 60x84/16. Печать ризографическая. Заказ №3/511. П.л. 0,8.Уч.- изд. л. 0,8. Тираж 100 экз.

ООО "АБЕВЕГА", 190031, Санкт-Петербург, Московский пр., д.2

№22 58 8

 

Оглавление научной работы автор диссертации — доктора филологических наук Кулишкина, Ольга Николаевна

ВВЕДЕНИЕ.

ГЛАВА 1. К предыстории отечественной афористики. Европейская афористическая традиция на русской культурной почве 2-ой половины ХУ111 века.

ГЛАВА 2. Афористика в России первой трети XIX века: на пути к ответственному высказыванию.

ГЛАВА 3. Немецкая романтическая традиция и русская афористика 2-ой половины 1820-х годов.

ГЛАВА 4. «Исторические афоризмы» М.П.Погодина: вычисление единицы или предчувствие целого?.

ГЛАВА 5. Афористическая одежда совершеннейшей системы («Психологические заметки» В.Ф.Одоевского).

ГЛАВА 6. Козьма Прутков в истории русской афористики.

ГЛАВА 7. Афористика 60-80-х годов XIX века.

ГЛАВА 8. Афористика конца Х1Х-начала XX веков. Лев Шестов: афоризм как форма «творчества из ничего».

ГЛАВА 9. Физика и метафизика русского афоризма. В.В.Розанов: афоризм как форма преодоления формы.

 

Введение диссертации2004 год, автореферат по филологии, Кулишкина, Ольга Николаевна

Прошло более десяти лет с тех пор, как в работе Н.Т.Федоренко и Л.И.Сокольской «Афористика» впервые было определенно и достаточно обоснованно заявлено о русской афористике как о феномене, несомненно существующем, обладающем своей спецификой и заслуживающем более пристального научного внимания1. Таким образом был подведен некий итог почти вековому периоду «пассивного» присутствия афоризма в поле зрения русского литературоведения2, которое всегда лишь «вскользь» и «по поводу» затрагивало данную тему. Поводом, как правило, являлось воссоздание целостной картины либо прояснение какого-либо «этапа» творческой эволюции определенного автора, в результате чего исследователь с необходимостью обращал внимание и на афористические опыты писателя - в том случае, если таковые, конечно, имелись. Это касается, прежде всего, афористического наследия А.С.Пушкина и Козьмы Пруткова3. Исключения - т.е. перенос преимущественного акцента на

1 Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Афористика. — М., 1990. у

Первое исследование, затрагивающее проблему русской афористики, появляется в 1913 г.- это работа А.Исаева «Лев Толстой среди мудрецов» (СПб., 1913). о

См.: Лежнев А. Проза Пушкина. - М., 1937; Вацуро В., Гиллельсон М. Сквозь «умственные плотины». - М., 1972; Мейлах Б. Талисман: (Книга о Пушкине). - М., 1984; Лузянина Л.Н. «Отрывки из писем, мысли и замечания» А.С.Пушкина, своеобразие жанра и историко-литературное значение // Малые жанры в русской и советской литературе. — Киров, 1986. - С.60-68; Берков П.Н. Козьма Прутков, директор Пробирной Палатки и поэт. К истории русской пародии. - Л., 1933; Десницкий В. Козьма Прутков // Прутков Козьма. Избранные сочинения. М., 1939. — С.3-26; Бухштаб Б.Я. Эстетизм в поэзии 40-60-х годов и пародии Козьмы Пруткова // Труды Отдела новой русской литературы. — 1948. - Вып. 1. — С. 143-174; Сукиасова И.М. Язык и стиль пародий Козьмы Пруткова. -Тбилиси, 1961; Ронинсон O.A. Истоки языковой и литературной позиции исследование самой афористической формы - крайне редки; отчасти в этой связи можно назвать работы С.Мухиной, А.Алешкевич, Г.Бортника4.

Упомянутое же выше исследование Н.Т.Федоренко и Л.И.Сокольской, по сути, выдвинуло на очередь дня задачу научного изучения исторических судеб афористического жанра на русской почве. Однако вместе с тем - помимо воли авторов, но вполне явственно - обнаружило основную причину, препятствующую разрешению обозначенной проблемы: отсутствие в отечественом литературоведении четкой жанровой дефиниции, что, будучи во многом связано с некорректным отбором дефинируемого материала, в свою очередь провоцирует исследователей причислять к афористике литературные реалии, не связанные с данным жанровым феноменом. Этот «порочный круг», обозначенный для западного афористоведения Ф.Маутнером еще в 1933 году5, поныне продолжает вовлекать в себя практически любое отечественное исследование, затрагивающее проблему афоризма. И именно потому, что ситуация до сих пор не осознается в качестве «проблемной», о чем свидетельствуют практически все определения жанра, каковые возможно найти в нашем литературоведении. создателей Козьмы Пруткова: Автореф. дне. .канд. филол. наук. — Тарту, 1988; Пенская Е.И Генезис пародийной маски Козьмы Пруткова в русской литературе ХУ111-ХIX вв.: Автореф. дис. .канд. филол. наук. -М., 1989.

4 Мухина C.J1. Пушкин и забытый жанр русской литературы («Мысли и замечания») // Проблемы метода и жанра. - Томск, 1983. - Вып.9. — С.105-128; Алешкевич A.A. О малых жанрах критической и публицистической прозы А.С.Пушкина («Отрывки из писем, мысли и замечания») // Пушкин и руская литература. - Рига, 1986. - С.69-76; Бортник Г.В. Козьма Прутков и его афоризмы // Русский язык в школе. - 1993. - № 2. - С.77.

5 См.: Mautner F. Der Aphorismus als literarische Gattung (1933) // Der Aphorismus: Zur Geschichte, zu den Formen und Möglichkeiten einer literarischen Gattung. - Darmstadt, 1976. - S.l-74.

Ведь, с одной стороны, традиционными являются упоминания о том, что «не вполне определены жанровые особенности и границы афористики. не исследована поэтика этого жанра»6. Например: «В понимании слова «афоризм» полной четкости, к сожалению, нет» (Л.Успенский) ; «Нет общепринятого и пригодного для всех случаев определения, что такое о афоризм» (А.Демин) ; «Как самостоятельный жанр они /«мысли и замечания». - O.K./ еще только начинают изучаться в теоретико-литературном отношении и совершенно не изучены в историко-литературном отношении» (С.Мухина)9; «Не имеется четкого определения жанровых границ афоризма, не ясны представления о его видовых особенностях» (Н.Федоренко, Л.Сокольская)10; «Ни в нашей, ни в мировой литературе не существует более или менее разработанной теории и истории афористики» (они же)11; «Возвращение афоризма в поле внимания исследователей выдвигает в ряд первоочередных задач проблему установления дифференциальных признаков афоризма. Несмотря на

6 Гудок B.C. Афоризм и пословица // Вопросы русской литературы. Львов, 1967. - Вып. 2. - С.88.

7 Успенский Л. Коротко об афоризмах // Афоризмы: Избранные изречения дятелей литературы и искусства. - Л., 1964. - С.З. о

Демин A.C. «Жезл правления» и афористика Симеоне Полоцкого // Симеон Полоцкий и его книгоиздательская деятельность. - М., 1982. -С.66.

9 Мухина С.Л. Указ. соч. - С. 107-108.

10 Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Жанровые и видовые особенности афоризмов // Известия АН СССР. - Сер. лит. и яз. - 1985. - Т.44. - № 3. -С.245.

11 Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Афористика. — С.11. Мы воздержимся здесь от комментария по поводу некоей заостренности мнения данных исследователей. древнее происхождение афористики, до настоящего времени нет полной ясности в этом вопросе» (А.Антипова)113; «Существует масса определний афоризмов, и до настоящего времени полной ясности в данном вопросе нет» (А.Королькова)116; «В современных лингвистике и литературоведении нет единого общепринятого определния афоризма» (она же)11в; «В России, в стране с монументальной литературной традицией, афоризм - самый подозрительный для издателей и редакторов литературный жанр. Вроде бы да, жанр древний, освященный литературными авторитетами от И.И. /sik. -O.K./ Христа до Л.Н.Толстого. А с другой стороны, есть в нем что-то. как бы внелитературное — от философии, что ли, которую, не поймешь, к чему пришить - то ли к науке, то ли к беллетристике. /./ Одна из причин такого отношения - отсутствие общей теории жанра» (А.Коряковцев)11г.

С другой же - практически в каждой отечественной статье, соприкасающейся с интересующей нас темой, возможно найти вполне четкую и недвусмысленную дефиницию афористического жанра. Основными моментами таковой всегда оказывается следующее: во-первых, утверждение особой формально-смысловой структуры афористического текста (самостоятельность, краткость, сжатость, художественная пуантированность высказывания, формулирующего глубокую либо оригинальную мысль); во-вторых — признание возможности

11а Антипова А.П. К вопросу об определении афоризма // Риторика -лингвистика. - Смоленск, 2001. - 3. - С. 135.

116 Королькова A.B. Средства художественной выразительности в афоризмах // Риторика — лингвистика. - С. 138.

11в Королькова A.B. Разновидности афоризмов // Актуальные проблемы современной филологии. - Смоленск, 2001. - Вып.2. - С.85.

11г Коряковцев А. Карнавал языка: Афоризм как литературный жанр // Урал. - Екатеринбург, 2002. - № 3. - С.190. существования своего рода двух «разновидностей» афористического жанра, условно говоря, «самостоятельной» и «несамостоятельной» - так называемые «обособленные» и «вводные» (т.е. - существующие в пределах неафористического макротекста) афоризмы. Заметим, что если конкретный набор специфических примет афористической жанровой формы в разных определениях нередко имеет существенные различия, то обозначенная «двойная» ипостась ее бытования, насколько нам известно, не вызывает сомнения ни у единого из высказывавшихся по данному поводу. Оба эти момента оказываются естественным образом взаимосвязаны — как именно, поясним на примерах.

Афоризм (от греч. афорюцод - отграничивать, отрывать) является совершенно самостоятельным жанром прозы, - читаем в одном из первых отечественных определений интересующего нас феномена (статья «Афоризм», опубликованная в 1929 году за подписью «В.В.» в 1-м томе Литературной энциклопедии). — Формально он как бы воспроизводит структуру общего логического суждения. Но, в то время как научное суждение направлено на исчерпывающее развитие своих положений и стремится к логически ясной расчлененности, афоризм, напротив, повсюду как бы обрывает логические периоды, превращая тем самым любое положение в самостоятельный смысловой организм. Афористическое мышление никогда не представляет собою единого логически спаянного рассуждения. /./ афоризм стремится достичь внезапной убедительности исключительно средствами изощренного стиля. .Наряду с афоризмом как самостоятельным жанром встречается и так называемый «вводный афоризм», т.е. афоризм, включенный в инородный неафористический контекст художествен ых, философских или научных сочинений»12. Заметим, что автор совершенно очевидно стремится обозначить сугубую

1 9

В.В. Афоризм // Литературная энциклопедия. - 1929. - Т.1. - С.279. самостоятельность и специфику определяемой жанровой формы: в соответствии с теми немецкоязычными источниками, на которые, вероятно, ориентировался автор словарной статьи13, это суть самостоятельное и самодостаточное отдельное (даже - отрывочное), относительно краткое высказывание14, отличающееся особой изощренностью формулировки; однако под конец исследователь упоминает о возможности существования некоего иного («вводного») афоризма, который каким-то непостижимым образом, не подлежа «юрисдикции» афористического жанра собственно, тем не менее (как следует из рассуждений автора), обладает всеми обозначенными в статье его признаками. Не трудно заметить, что это замечание, размывая жанровые границы афоризма, почти что сводит на нет стремление В.В. к четкому и исчерпывающему определению данного феномена, по сути -отрицая саму возможность существования афоризма в качестве особой, самостоятельной композиционно-речевой формы.

В 1929 году, однако, это противоречие отражало реальную общеевропейскую афористоведческую ситуацию, характеризовавшуюся «полной неуверенностью литературоведения в отношении этого многозначного слова и понятия /афоризм. — O.K./»15. Ибо, с одной стороны, еще сохраняла силу устойчивая инерция допущения, что «любая недооформленная изолированная идея, любое бессистемное толкование, любая цитата, любая выдержка из книги, любой литературный набросок, в

13 Об этом свидетельствует упоминание самого автора статьи: «Ни на русском, ни на иностранных языках отдельных монографий об афоризме не имеется. Только на немецком языке более подробно останавливаются на нем» (В.В. Указ.соч. - С.279).

14 «С последними /пословицей и лозунгом. - O.K./ афоризм разделяет разве только относительную краткость формы» (В.В. Указ.соч. - С.279).

15 Mautner F. Op. cit.-S.21. принципе, может претендовать на то, чтобы называться афоризмом»16. С другой - очевидными стали первые попытки отграничить от данного «обширного и расплывчатого, .широко распространенного

1 7 словоупотребления» одноименную литературную форму «как целое или как носителя определенных признаков»18. Между тем, как показывает наблюдение, в отечественном литературоведении это совмещение двух качественно различных тенденций в понимании феномена «афоризм» (разведенных в упомянутой работе Ф.Маутнера как «история слова» и «история жанра»), по сути, сохраняется до сих пор19, провоцируя исследователей на новые и новые попытки фиксации контуров афористического жанра, которые снова и снова неуловимо расплываются под воздействием двоящейся системы жанровых координат.

Так, в соответствующей статье, помещенной в Краткой литературной энциклопедии, прочтем, что афоризм - «обобщенная законченая мысль, выраженная в лаконичной, отточенной форме» - «встречается как самостоятельный жанр, но может быть «вводным», включенным в контекст, который в целом не является афористическим»20. Настойчивое утверждение специфики афоризма как особой композиционно-речевой формы, казалось бы, находим во вступительной статье к изданию

16 Ibid. - S.35.

17 Ibid.

18 Ibid.

19 Несмотря на то, что обозначенная маутнеровская дихотомия слова и жанра вполне разделяется - по крайней мере, на словах - некоторыми исследователями. См., например: Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Афористика.- С. 12-15.

20

Краткая литературная энциклопедия. - М., 1962. — Т. 1. - Стб. 366.

Афоризмы: Избранные изречения деятелей литературы и искусства» (1964), принадлежащей перу Л.Успенского: «.далеко не каждая мысль, даже если она выражена кратко, легко запоминается, может жить самостоятельной жизнью, обладает ясностью, отточенностью словесной формулировки, может быть признана мыслью афористической. .афоризм .тип высказывания, позволяющий без доказательств, без сложной аргументации, единственно силой изощренной неожиданности формулировки убеждать чистым утверждением, не столько доказывая, сколько поражая»21. Однако дальнейший ход рассуждений автора разворачивает его дефиницию в сторону того же не-ограниченного (точнее - безграничного) понимания афоризма, когда оказывается, что разговор, по сути, ведется не о жанре, но, скорее, о том, что принято именовать «афористичностью речи» - распространенное обозначение выразительного, образного, емкого стиля (тенденция, весьма характерная для отечественных работ213): «Афоризм должен быть кратким, изящным выражением мудрой, глубокой мысли. Он может выступать как первая формулировка ее, подлежащая дальнейшему развертыванию, уточнению, доказательству в сложно построенном рассуждении. Он может, напротив

21 Успенский Л. Указ. соч. - С.7-8.

21а См., например, в одной из последних публикаций: «Количество афоризмов в словарной статье того или иного писателя, поэта, философа, критика разнообразно и зависит лишь от индивидуального авторского стиля, который может быть афористичен либо - наоборот. Афористичны, например, произведения А.С.Грибоедова, А.С.Пушкина, В.Г.Белинского, В.О.Ключевского, Л.Н.Толстого, М.Горького. Малой афористичностью отличаются тексты писателей и поэтов — наших современников» (Королькова A.B. Особенности словаря афоризмов русских писателей // Культура как текст. - Смоленск, 2001. - Вып. 1. - С.51. того, возникнуть как конец и завершение такого рассуждения, как плод, в котором воплощен смысл жизни целого дерева»22.

Такое «расширительное» толкование афоризма с чрезвычайной отчетливостью преломляется, например, в посвященном «афористике» Симеона Полоцкого исследовании А.Демина. Здесь интересующий нас феномен определяется уже исключительно на материале «афористических» вкраплений в составе неафористического макротекста (при этом текстовая самостоятельность данных вкраплений может быть даже менее степени независимости отдельного предложения в пределах связного текста): «Афоризм в «Жезле» /«Жезле правления». - O.K./ - это законченное высказывание Симеона (или иного автора, на которого он ссылается) в виде отдельного предложения или в виде относительно самостоятельной части сложного предложения. /./ От всякого иного рода иных, неафористических высказываний в «Жезле правления» афоризмы

Л 1 отличаются отточенностью формы и подчеркнутостью содержания» .

Данный подход к определению феномена афоризма был легитимирован в работах Н.Т.Федоренко и Л.И.Сокольской. Отмечая, что «афоризмы как самостоятельный жанр занимают значительное место в литературе», а также - «органично включаются . в произведения драматического, повествовательного поэтического и публицистического характера»24, исследователи прямо утверждают: «Нет никакой разницы, издает ли писатель свои афоризмы отдельно или включает их в произведения других жанров. Главное в том, что он их создал. К тому же, как правило,

22 Там же. - С.9.

23 Демин A.C. Указ. соч. - С.66-67.

24

Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Жанровые и видовые особенности афоризмов. - С.245. афоризмы из произведений других жанров автора выбираются составителями и издаются в виде отдельных книг ,.»25.

Возникает, однако, вопрос: если не полагать, что писатель заранее, «загодя» пишет афоризмы с тем, чтобы потом «вкраплять» их в качестве таковых в словесную ткань иного, неафористического произведения, возможно ли утверждать, что именно он является создателем тех афоризмов, которые позднее «выбирает» из его «драматического, повествовательного, поэтического или публицистического» произведения составитель какого-либо «собрания мудрых мыслей» (либо исследователь -как в случае рассмотренной выше статьи об «афористике» Полоцкого). В

Л С

Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Афористика. - С.107-108. Данная точка зрения является неоспоримой для всех, насколько нам известно, отечественых статей последнего десятилетия, так или иначе затрагивающих интересующую нас тему. См., например: «При составлении словаря афоризмов русских писателей учитывались афоризмы, представленные в специальных книгах и извлеченные из различных оригинальных текстов. В монографии Н.Т.Федоренко и Л.И.Сокольской «Афористика» /./ предлагается называть подобные афоризмы обособленными и. вводными. Обособленными афоризмами — являются те афоризмы, которые автор сам выделил и определил как афоризм, в некоторых случаях объединил в книги . Вводными афоризмами являются такие, которые включены в состав текста художественного, либо пудлицистического, либо научного произведения» (Королькова A.B. Разновидности афоризмов. - С.86); «Афоризмы, как и пословицы, могут быть частью авторского текста и чужой речью (цитатой)» (Кодухов В.И. Афоризмы, их функционирование и восприятие // Слово и фразеологизм в русском литературном языке и народных говорах. — Вел. Новгород, 2001. - С.79); «Обычно афоризмы делят на две группы: «вставные» - те, что изнчально были частью единого текста, и «обособленные», с самого начала существующие отдельно. Первые могут возникать у любого пишущего субъекта как, порой даже непроизвольный, результат его мыслительной деятельности и манипуляций с языком в рамках самых разнообразных литературных жанров - от научной монографии до стихов, как, например, у А.С.Пушкина или Г.-В.-Ф.Гегеля. Литераторы, пишущие афоризмы целенаправленно, встречаются реже» (Коряковцев А. Указ. соч. - С. 193). случае же положительного ответа, закономерно было бы задуматься над тем, возможно ли вообще при таком подходе дать «четкое определение жанровых /выделено нами. - O.K./ границ афоризма» .

Иными словами, обозначенная позиция побуждает сделать следующий вывод: либо афоризм как жанр собственно не существует, либо — существующие в отечественном литературоведении определения упускают какой-то важный, конститутивный признак данного феномена, что и позволяет исследователям отождествлять упомянутый жанр с «отчетливо иной (хотя афоризму и родственной) формой публикации когда мнимые афоризмы извлекаются издателями . из контекста романов, драм, стихотворений, статей, записных книжек . и заново составляются вместе»27.

Данная «недоопределенность» живо ощущается самими исследователями — не случайно, как уже отмечалось, различные статьи, при сохранении общей структуры жанровой дефиниции, вновь и вновь пытаются подчеркнуть в качестве специфически-жанрообразующей какую-то черту афористической формы высказывания. В качестве таковой черты, как правило, обозначается одно из двух: пуантированность формы (изощренность стиля) либо - специфика содержания (глубокая, истинная мысль). Первая точка зрения наиболее отчетливо была сформулирована Л.Успенским (см. выше); вторая же весьма настойчиво утверждается, например, в работах Н.Т.Федоренко и Л.И.Сокольской: «.парадоксы, блестящие по форме и сомнительные по смыслу, далеки от афоризмов,

26

Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Жанровые и видовые особенности афоризмов. - С.245.

27 Fricke Н. Aphorismus. -Stuttgart, 1984. - S.9-10.

28 главным свойством которых является их истинно мудрое содержание» ; «Афоризм имеет несколько определяющих свойств. Первый признак афоризма - глубина мысли, стремящейся к истине, - его важнейший признак. Главное в нем то, что его автор, касаясь большой, серьезной проблемы, очень хочет передать людям верный, с его точки зрения, взгляд

29 на нее» .

Несмотря на полемическую противопоставленность обозначенных позиций30, между ними нетрудно заметить определенное сходство. Отличаясь, во-первых, очевидной субъективностью и оценочностью подхода, обе они не дают желаемой спецификации жанровой дефиниции. Во-вторых же - в обоих случаях данная спецификация так или иначе связывается с особым характером читательской реакции на афористический текст (точнее - с особым характером воздействия афористического текста на читателя). Получается, что афоризм должен так или иначе «поражать», «задевать» читателя30а (либо - «блеском

Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Жанровые и видовые особенности афоризмов. - С.248. - лл

Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Афористика. - С.181-182. л л

Точка зрения Федоренко и Сокольской формулируется в непосредственном отталкивании от концепции Л.Успенского (см.: «Таким образом, выясняется путь, каким вошли в нашу литературу неверные /выделено нами. - O.K./ представления об афоризмах. Из немецких источников они проникли в ЛЭ, из нее перешли в статью Успенского, из этой статьи - в БСЭ.» - Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Афористика. -С.25); последний же, в свою очередь, исходит из утверждения, что «.афоризм - это определение, которое говорит о форме, но не о содержании» (Успенский Л. Указ. соч. - С. 12).

30а Более определенно об этом см., например, в упомянутой статье А.Коряковцева: «Можно сказать, что афоризм провокационеп по своей сути. Его сверхзадача - именно спрвоцировать читателя на какое бы то ни было ответное действие, будь то поступок или просто ответная мысль и эмоция» (Коряковцев А. Указ. соч. - С.191-192; выделено автором. — O.K.).

•j i неожиданного сопоставления слов» , либо - «своей глубокой внутренней правдой, мудрым философским осмыслением явления» ). И вот здесь отечественные изыскания так или иначе соприкасаются с европейской теорией афоризма, основное направление которой с начала 1930-х до середины 1980-х годов было связано с построением своеобразной «метафизики жанра».

Именно так, как нам кажется, возможно определить общее направление западного (прежде всего, немецкого) афористоведения этих лет, связанное с выработкой научного, «резко расходящегося с .обширным и расплывчатым .словоупотреблением обыденной речи» , представления о «настоящем» (Маутнер) афоризме - «литературной форме с собственными притязаниями и законами, - жанре /выделено автором. - O.K./ художественной литературы»34, который постепенно обособляется от возникающего еще в античности способа научного изложения. В центре таковых усилий оказывается исследование особого афористического

Л г далыие-мышления» («Weiterdenken» - П.Реквадт ), которое обозначается в качестве единой доминанты разнообразнейшей в своих конкретных проявлениях афористической жанровой формы, и, соответственно,

31 Успенский JI. Указ. соч. - С. 10.

32 Федоренко Н.Т., Сокольская Л.И. Жанровые и видовые особенности афоризмов. - С.247.

33 Mautner F. Op. cit. - S.35-36.

34 Ibid. - S.36.

Requadt P. Das aphoristische Denken // Der Aphorismus. - Darmstadt, 1976. S.344. единственной константной «скрепы» «эластического общего понятия» (Г.Нойманн36) жанра.

Лежащая в основе афоризма специфическая мыслительная ситуация в таковой интерпретации суть «постоянное «интерполирование» между всеобщим и индивидуальным»37, положение принципиально «между» конкретно переживаемым фактом и мыслимым его обобщением, опытом и рефлексией, мимесисом и утопией. Не связанное «путами системы», открытое «для всего просто возможного .постигаемого .конкретно действительного» , фиксирующее (изображающее) это «все» в форме отдельных суждений, замечаний, наблюдений, афористическое мышление вместе с тем (точнее - именно потому) оказывается ориентированным на постижение в окружающей действительности некоего «подвижного», вбирающего всю конкретику бытия, порядка, «проект» которого всегда и неизбежно «намечается» афористическим высказыванием39.

Из понятой таким образом «афористической экзистенции»40 проистекает особый характер отношений между афоризмом и его читателем, когда последний оказывается одновременно полноправным соавтором афористического высказывания. Именно читатель всякий раз заново и своеобразно до-создает смысл афоризма, неизбежно включаясь в достраивание обозначенной выше ситуации «в пути» (Г.Нойманн) между опытом и рефлексией. Воспринимая афористический текст, содержащий либо некое «общее положение», либо — частное наблюдение, замечание

36 Neumann G. Einleitung // Der Aphorismus. - S. 1.

37 Ibid. - S.6-7.

38 Fieguth G. Nachwort // Deutsche Aphorismen. - Stuttgart, 1978. - S.371.

39 См. об этом, напр.: Neumann G. Op. cit. - S. 12-13.

40 Fieguth G. Op. cit. - S.373. по поводу», читатель конкретизирует на основе личного жизненного опыта первое и генерализует второе, определенным (всегда — индивидуальным) образом до-понимая его «субстанциональную основу».

Таким образом, не будучи исчерпанной, «загадка афоризма» -феномена, неизменно порождающего у любого исследователя стойкое «инстинктивное» (Ф.Маутнер) ощущение несомненно существующего единства жанровой субстанции и одновременно сопротивляющегося какому-либо окончательному логическому ее обозначению, - как видим, все же определенным образом разрешалась здесь - посредством использования прежде всего «несобственно-литературных» критериев жанровой дефиниции. Это заложило прочные основы восприятия литературного афоризма в качестве особой и самостоятельной композиционно-речевой формы и сделало возможным появление целого ряда интереснейших исследований конкретных преломлений афористической формы в творчестве различных писателей.

Вместе с тем в середине 1980-х годов Х.Фрике справедливо указал на очевидную уязвимость такого «психологического уклона» немецких афористоведческих исследований, с неизбежностью обнаруживающих «тенденцию к иррационализму»41. Заметив, что «главное возражение против всех и даже самых мягких вариантов тезиса об «афористическом мышлении» есть просто то, что нас не информируют, как тот или иной афорист подумал; мы знаем только, что он написал»42, автор четко и недвусмысленно рекламировал необходимость собственно литературной дефиниции афоризма и дал весьма интересный и убедительный пример

41 Риске Н. Ор. ск. - 8.2.

421Ы<1. - 5.4. таковой, выстроив ее в системе координат «Text-Kotext-Kontext» (текст-вербальный контекст-ситуативный контекст).

Афоризм для Х.Фрике - это прозаический текст, у которого не имеется каких-либо традиционных признаков «художественного вымысла» (Nichtfiktionalität), а также отсутствует «внешняя связь с коммуникативной ситуацией (кто говорит, когда и где, кому, для чего и что)» (Kontext) и 1 внутренняя связь с непосредственно до и после того высказанным» (Kotext; здесь - прочие фрагменты данного собрания афоризмов)43. Последнюю из этих трех обязательных характеристик литературного афоризма автор обозначает далее как «котекстуальную изолированность» (kotextuelle Isolation - не свойственная фрагментам связного текста взаимная независимость и абсолютная самостоятельность единичных афоризмов в пределах определенного собрания афоризмов, которая проявляется в возможности исключения и свободной перестановки отдельных звеньев «афористической цепи») и утверждает данный признак в качестве «центрального критерия жанровой дефиниции»44. Ибо только эта исключенность отдельного афоризма из какого-либо более или менее определенно задающего его смысл контекста и «позволяет нам афористическую рецепцию»45. Иными словами - порождает ситуацию необходимого индивидуально-читательского допонимания, заставляя реципиента необыкновенно остро ощутить зияние не заполненных (не

43 Ibid. - S.8.

44 Ibid. - S.10.

45 Ibid. - S.8. исчерпанных) словом «смысловых пустот»46 афористического высказывания.

Конкретизируя данное общее определение для исторически и авторски-индивидуальных разновидностей афористической формы, исследователь вводит еще один параметр жанровой дефиниции: группу так называемых «альтернативных признаков» афоризма, из которых в каждом конкретном случае должен присутствовать хотя бы один. Предельная формальная краткость (афоризм равен одному предложению); за-предельная информативная краткость (сказано не просто «только необходимое», но -«меньше необходимого»); пуантированность (изощренность) формы; пуантированность (парадоксальность) содержания — суть возможные варианты афористического «сигнализирования» о наличии «смысловых пустот», механизмы побуждения читателя к их самостоятельному «восполнению».

Подкупающая своей основательностью и научной строгостью концепция Х.Фрике в последние годы не избежала полемических реакций, вызванных именно сугубым пуризмом автора при определении круга литературных реалий, подпадающих под жанровое определение афоризма47. Несомненно, однако, что это »следование существенно прояснило собственно литературные характеристики афористического жанра и научно фундировало положение, игнорируемое отечественными афористоведами: если в любом случае формулирование жанровой л /г

Выдержанный в научном стиле рецептивной эстетики авторский синоним более традиционного в применении к афоризму словоупотребления «смысловые глубины».

47 См., например: Spicker F. Der Aphorismus: Begriff und Gattung von der Mitte des 18. Jahrhunderts bis 1912. - Berlin-New York, 1997; Stolzer Th. Rohe und polierte Gedanken: Studien zur Wirkundsweise aphoristischer Texte. -Freiburg im Breisgau, 1998. дефиниции возможно только на материале самостоятельных текстов, но никак не фрагментов таковых, то в наибольшей степени принципиальным оказывается это условие для афоризма. Ибо — повторим здесь бесспорное, на наш взгляд, положение Х.Фрике - только текст, лишенный какого-либо более или менее определенно задающего читательское восприятие контекста (естественно, при наличии прочих составляющих афористической формы), может представительствовать за афористический жанр48. Иными словами - разговор об афоризме как жанре может вестись только в связи с литературным материалом, которому автор изначально придал характерную форму «афористической цепи» - собрания взаимно изолированных, т. е. — не скрепленных отношениями линейно-текстовой

48 Не случайно, в этой связи, что весь литературный материал, причисляемый отечественными исследователями к так называемым «вводным афоризмам», суть в той или иной мере обособленные (изолированные) фрагменты неафористических макротекстов. Показательно здесь, например, замечание В.Харченко о том, что «особое место эпиграфа в тексте чрезвычайно способствует усилению афористичности цитат, отрывков, высказываний, взятых в качестве эпиграфа» (см.: Харченко В. Как рождается афоризм? // Литературная учеба. - 1986. - № 4. - С. 193). По причине своей неотменяемой связи с контекстом (даже в случае отдельной публикации фрагмента таковая все же сохраняется - пока читатель помнит об источнике, последний неизбежно влияет на его восприятие) этот материал, однако, имеет лишь косвенное отношение к феномену афоризма - постольку, поскольку может быть соотнесен с такой разновидностью краткой прозы, как сентенция (см.: «Сентенция (от лат. sententia = мнение, суждение, мысль) — общее положение, которое благодаря закрытости высказывания и тому, что оно прерывает общий ход действия, обособляется в литературном произведении и претендует на общезначимость; особенно часто присутствует в классической драме, однако также и в повествовательной прозе, балладах, интеллектуальной лирике и пр. Нередко сентенция ошибочно причисляется к простым формам пословицы, изречения, афоризма, максимы и гномы, от которых она, однако, отличается коренным образом своею связанностью с контекстом, что выступает конститутивным признаком сентенции» - Metzler Literaturlexikon. Begriffe und Definitionen / Hg. v. G. u. J.Schweikle. - Stuttgart, 1990. - S.424). связи прозаических микротекстов, каждый из которых представляет собой, таким образом, самостоятельное художественно-текстовое, смысловое целое49.

В обозначенных таким образом ориентирах мы и попытаемся воссоздать общую картину первого века истории афористического жанра на русской культурной почве, выдвигая это в качестве основной цели своей работы. Ее научная новизна определяется практически полной неизученно'стыо исторических судеб русского афоризма, что в свокупности с тем исключительным интересом, который проявляется к афористике на протяжении последнего десятилетия в отечественной издательской и читательской среде, делает несомненной актуальность исследования.

Определение основных этапов становления русской афористики как самостоятельной национальной разновидности данного жанра европейской краткой прозы, рассмотрение ее специфических черт и причин появления в творчестве того или иного автора, а также характера бытования афоризма в контексте «массовой» литературы, наконец — анализ причин высокой востребованности афористического жанра отечественной культурой XIX-начала XX вв. - суть конкретные задачи, на решении которых мы сосредотачиваемся в своей диссертации.

В поле нашего зрения будут попадать лишь тексты, изначально созданные их авторами с учетом известного «жанрового канона». При этом, однако, критерий жанрового самоосознания будет пониматься нами

49

Либо, как отмечает Фрике, в связи с неопубликованными авторскими набросками таковых - в том случае, если данный писатель при жизни сам публиковал афоризмы. Подчеркнем: взаимная независимость элементов афористической цепи не означает, что между таковыми вообще отсутствуют какие-либо "переклички" — смыслообогащающая роль афористического контекста очевидна и общеизвестна. Речь идет именно о "конвенционально регулируемых отношениях текстовой связи, как они выступают между предложениями завершенного текста" (см.: Блске Н. Ор. cit.-S.10). достаточно широко: в качестве значимого момента мы рассматриваем здесь не только непосредственную авторскую атрибуцию жанра (что встречается не так уж и часто), но также наличие каких-либо рефлексий писателя по поводу того, что может быть квалифицировано как «афористическая форма мышления» и, соответственно, дает основание говорить о неслучайности обращения данного автора к фрагментарному способу фиксации мыслей. Кроме того, в качестве материала исследования в своей работе мы привлекали только те тексты, которые были опубликованы во временных пределах обозначенного периода истории интересующего нас жанрового феномена (Х1Х-начало XX веков), что обусловило, например, исключение из числа рассматриваемых авторов В.О.Ключевского (его афористическое наследие - интереснейший пример «мышления в афоризмах» как формы запечатления внутреннего мира личности - впервые стало достоянием читательской аудитории лишь в середине XX века).

В работе использованы сравнительно-типологический, сравнительно-исторический и системный методы анализа материала. Апробация результатов исследования осуществлена в докладах на межвузовских научных семинарах и конференциях разных лет, проходивших на базе Кемеровского, Санкт-Петербургского и Московского госуниверситетов, а также Санкт-Петербургского государственного университета культуры и искусств. Основные положения работы отражены в монографии и ряде научных статей. Материалы диссертации могут иметь практическое применение при чтении общих и специальных курсов по истории русской литературы Х1Х-начала XX веков.

Работа состоит из введения, девяти глав и заключения.

 

Заключение научной работыдиссертация на тему "Русский афоризм XIX - начала XX веков: эволюция и сферы влияния жанра"

В заключение позволим себе подвести итоги и сделать некоторые выводы. 1

Проведенное исследование дает возможность определенно говорить

0 русском афоризме как самостоятельном, специфическом жанровом феномене, формирующемся в качестве такового на протяжении XIX-начала XX столетий.

От массового увлечения имитацией своеобразного способа оформления словесного материала к первым самостоятельным опытам использования возможностей афористической формы для запечатления «живого» образа мира и человеческой мысли об этом мире — так в самом общем виде может быть обозначена основная линия жанровой судьбы афоризма на русской культурной почве 1-ой половины XIX века.

Возникая в эпоху крупнейшего «стилевого перелома», когда слово, превращаясь из цели в средство творческого акта, постепенно перестает осознаваться единственным и последним «вместилищем высшего • смысла» и начинает осваивать пути и формы плодотворного контакта с живой конкретностью действительного бытия1, русская афористика преломляет перипетии этого процесса в своей ранней истории. Первоначально отчетливо сориентированная на воспроизведение известных европейских «классических образцов», она уже в начале 1820-х годов переживает в этой связи своеобразный «кризис жанра», когда в отечественном литературном сознании формируется представление о

1 См. об этом: Михайлов A.B. Роман и стиль // Теория литературных стилей. Современные аспекты изучения. - М., 1982. - С.138-139. полном несоответствии «мыслей и размышлений» русских авторов основному признаку данной жанровой формы — ее способности «в кратких словах» «преломить много смысла». Увлеченное копирование усвоенного (прежде всего от французских афористов ХУ11-ХУ111 вв.) «жанрового костяка», «бряцание» которого отчетливо уловимо под навешиваемой на него «национальной» словесной одеждой, сменяется попытками самостоятельного «поиска жанра» (жанрового самоосознания), , каковые мы находим в творчестве А.С.Пушкина, П.А.Вяземского, М.П.Погодина, В.Ф.Одоевского.

Обозначенная ситуация оказывается конкретным проявлением происходящего на русской литературной почве процесса утраты старого, риторического восприятия композиционно-речевой формы как изначально и безусловно наделенной смысловой целесообразностью. Формирование принципиально иного отношения к слову, чей смысл рождается заново в каждой новой встрече субъекта высказывания и действительности, и провоцирует, в частности, переоценку нормативно-подражательных «мыслей» русских литераторов, одновременно порождая предпосылки для дальнейшего развития жанра: проблематизация риторической в своей основе авторской установки на «написание мыслей» непосредственным образом актуализирует задачу выражения мысли. Не случайно, в этой связи, все рассмотренные выше примеры собственно оригинального отечественного афористического творчества возникают как своеобразное преодоление формального жанрового канона: отказ от точного воспроизведения известных образцов внешней структуры афористического высказывания - «препоны» на пути свободного движения авторской мысли - в том или ином виде находим у Пушкина, Вяземского, Одоевского, Погодина, создателей Козьмы Пруткова. Обретенная таким образом свобода взаимоотношений субъекта афористического высказывания и его композиционно-речевой формы создает необходимые условия для существования и дальнейшего развития русского афоризма как самостоятельной и равноправной национальной разновидности данного жанра европейской краткой прозы.

Наследуя пушкинский принцип построения афористического высказывания («вдохновенная геометрия слова», не характерная в целом для русского афоризма, который возникает, как правило, именно в результате отрицания таковой), «соавторы-опекуны» Козьмы Пруткова создают афоризм, основанный на «геометрически выверенном» столкновении двух различных (почти взаимоисключающих) «стилевых законов». Возникающий таким образом сложный и неоднозначный «феномен Пруткова» имел немаловажное значение для дальнейшей истории русской афористики, в немалой степени подготовив своеобразную жанровую переориентацию, в результате которой к началу XX в. на русской литературной почве появляется своего рода новый «жанровый канон». А именно - смехотворно-нравописательная афористика, возникающая как факт отечественного литературного процесса на рубеже 60-70-х гг. XIX столетия, закрепляя в своей структуре «поверхностно-смехотворный» аспект той «серьезной игры» свободно-объективируемым жанровым каноном, которая и обеспечивает его жизнеспособность в афористическом творчестве Козьмы Пруткова. «Смехотворный афоризм» на четверть века определяет периферийную судьбу жанра в отечественном литературном процессе. А вместе с тем -закрепляет в сознании читателя легитимированную прутковскимн «Плодами раздумий» возможность комической реакции на «общие места» формы и содержания «высокого канона» моралистического афоризма, во многом обуславливая редукцию моралистической линии жанрового развития на русской литературной почве рубежа Х1Х-ХХ веков.

Все это создает дополнительные предпосылки для того важнейшего перелома, который просходит в русской истории афористического жанра в начале прошлого столетия, характеризующегося появлением ряда крупнейших образцов собственно национального афористического творчества, связаного с именами Л.И.Шестова и В.В.Розанова. Присущая создателям «Апофеоза беспочвенности» и «Уединенного» исключительная четкость осознания возможностей афористического жанра как формы запечатления мира и человека в их реальной сложности и многообразии знаменует новый, поворотный момент в истории русского афоризма, который в начале прошедшего столетия впервые занимает полноправное и значительное место в отечественном литературном процессе.

Впервые открыто и определенно прокламируя афоризм в качестве единственно возможной литературной формы, в своих произведениях Шестов и Розанов обнажают важнейшую специфическую черту русского афоризма, которая в самом общем виде может быть определена как установка на отрицание (преодоление) формы как таковой. Формы как феномена, принципиально противоречащего (чужеродного) «реальному» жизненному процессу, в качестве максимально возможного адекватного аналога которого и возникает, как правило, отечественный афоризм — жанр, удивительным образом соприродный русскому национальному мышлению с его сориентированностыо на реальное обретение -нереального: «живое» воплощение идеала.

Не случайно на примере подавляющего большинства значительных русских афористов Х1Х-начала XX веков мы сталкиваемся с такой особенностью их творчества, как отсутствие изначальной установки на то, чтобы «написать афоризм». Наличие таковой дает нам отчетливо подражательные «Мысли, характеры и портреты» П.И.Шаликова и современную ему «литературу размышлений», проникнутую единственной мыслью — «написать "мысли"» (П.А.Вяземский), непритязательно-нравоучительные «мысли и размышления» в составе поучительноразвлекательных сборников 1850-1860-х годов, а также — моралистическую «мыслительную литературу» рубежа Х1Х-ХХ вв. (Д.Х.Тутаев etc). В то же время афористическая форма изложения, например, «Записных книжек» П.Вяземского, «Исторических афоризмов» М.Погодина,

Психологических заметок» В.Одоевского, «Апофеоза беспочвенности» Л.Шестова, наконец - «Удиненного» и «Опавших листьев» возникает у этих авторов спонтанно, что называется - «само собой так получилось»2. ' Ни один из этих отечественных афористических текстов, как известно, не создавался сразу именно как «собрание афоризмов», представляя собой первоначально либо материалы личных дневников, либо — черновые л наброски будущих сочинений в «крупной форме» . Иными словами — род «черновой фиксации» чего-то, по поводу которой уже потом автору вдруг «приходит в голову», что это - и есть необходимая ему форма, ибо лучше (иначе) не скажешь, не выразишь это «что-то», волнующе автора, точнее -«предносящееся» ему. Вот только здесь у русского афориста появляется очень четкая и осознанная установка: ничего не «обрабатывать» и публиковать именно так, как есть. Иначе говоря - появляется именно установка на определенную форму, которая суть «отсутствие формы», ' вернее — именно преодоление таковой.

Ср. у А.Синявского по поводу «Опавших листьев»: «Здесь /в письме Розанова Э.Голлербаху. - O.K./ .две мысли представляют особый интерес. Во-первых, сознание уникальности жанра, к которому пришел Розанов самым неожиданным образом и вместе с тем самым естественным, органическим для себя путем» (Синявский А. Указ.соч. - С. 105). о

Известным исключением здесь являются, во-первых, афористические опыты А.С.Пушкина - блестящий образец свободного и самостоятельного владения формами французского «нравописательного остроумия» ХУ11-ХУ111 вв. Во-вторых - афористика Козьмы Пруткова, во многом - по причине того, что она возникает как род травестии той «массовой разновидности» так называемой «классической» формы афоризма, что выходит, например, из-под пера П.И.Шаликова.

Ситуация эта впервые была озвучена Л.Шеетовым, который поведал о своем «обретении афоризма» в предисловии к «Апофеозу беспочвенности»: пытаясь писать эту книгу «как обычно» (связно и целостно), он вдруг заметил, что «как обычно» не получается, а получается только так (фрагментарно) и не иначе. Иначе - писать невозможно, поскольку только так может вырисоваться (родиться) то, что «рожает» автор; именно «рожает», а не «строит» - ведь он хочет запечатлеть не более и не менее, как «саму жизнь как она есть», то есть - именно «все и вдруг» и притом «само собой». Аналогичный рассказ о почти чудесном — в его неожиданности и спасительности - обретении «формы как преодоления формы» находим и в цитированном ранее розановском письме Э.Голлербаху («.я прямо потерял другую какую-либо форму литературных произведений: «не умею», «не могу». .мне грезится, что это Бог дал мне в награду. За весь труд и пот мой и за правду»).

Отмеченное очевидное следование целого ряда значительных русских авторов Х1Х-начала XX вв. по одному и тому же пути - от установки на создание целостных текстов к «интуитивному» обретению фрагментарного способа фиксации «жизненного целого» - позволяет ' предположить здесь наличие определенной ментально-обусловленной закономерности. Это движение отечественной художественно-мыслительной культуры к афоризму (материализация более или менее осознанного стремления избавиться от «формы» вообще), являя собой род «подсознательного» сопротивления «русской идее» - русской сознательной установке на непременное реальное обретение абсолютной (единой и окончательной) истины, - одновременно суть некий «путь спасения» для таковой. На русской культурной почве афоризм с его антиномичной формально-смысловой структурой, сориентированной на воссоздание «бесконечного» и всеобщего посредством фиксации «конечного» и отдельного, оказывается своего рода реальной возможностью осуществления «русской мечты» о «воплощенном Царствии Божием на земле» (В.В.Зеньковский4), иначе - о возможности «тождества» идеала и действительности (слова и дела, теории и жизни).

4 См.: Зеньковский В.В. Указ. соч. - Т. 1. - 4.1. Наиболее показательным в этой связи оказывается появление афоризма в творчестве Розанова с его жаждой реального и осязаемого - как «две булки за гривенник» -бессмертия.