автореферат диссертации по филологии, специальность ВАК РФ 10.01.03
диссертация на тему: Жанровая специфика притчи и параболы в творчестве Ф. Кафки и Ф.М. Достоевского: экзистенциальный аспект
Полный текст автореферата диссертации по теме "Жанровая специфика притчи и параболы в творчестве Ф. Кафки и Ф.М. Достоевского: экзистенциальный аспект"
На правах рукописи
ЛЕСКОВА Екатерина Владимировна
ЖАНРОВАЯ СПЕЦИФИКА ПРИТЧИ И ПАРАБОЛЫ В ТВОРЧЕСТВЕ Ф. КАФКИ И Ф.М. ДОСТОЕВСКОГО: ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНЫЙ АСПЕКТ
10.01.03 - литература народов стран зарубежья (западноевропейская и американская); 10.01.01 - русская литература
2 2 и:0Л 2015
Автореферат диссертации на соискание учёной степени кандидата филологических наук
Калининград
2015
005570900
у
005570900
Работа выполнена в Федеральном государственном автономном образовательном учреждении высшего профессионального образования «Балтийский федеральный университет имени Иммануила Канта»
Научный руководитель: доктор филологических наук, доцент
Мальцев Леонид Алексеевич
Официальные оппоненты: доктор филологических наук, профессор
Шарыпина Татьяна Александровна
(ФГАОУ ВО «Нижегородский государственный университет им. Н.И. Лобачевского», зав. кафедрой зарубежной литературы)
доктор филологических наук, доцент Сузи Валерий Николаевич
(ФГБОУ ВПО «Петрозаводский государственный университет», профессор кафедры русской литературы и журналистики
Ведущая организация:
ФГБОУ ВПО «Литературный институт
им. A.M. Горького»
Защита состоится 28 сентября 2015 г. в 15:00 часов на заседании диссертационного совета Д 212.084.06 при Балтийском федеральном университете им. И. Канта по адресу: 236022, г. Калининград, ул. Чернышевского, д. 56-а, ауд. 27.
С диссертацией можно ознакомиться в научной библиотеке и на сайте http://www.kantiana.ru/postgraduate/dis-list/154959/ Балтийского федерального университета им. И. Канта.
Автореферат разослан еР 2015 г.
Учёный секретарь
диссертационного совета !?
М.С. Потемина
Реферируемая диссертационная работа посвящена сравнительно-сопоставительному анализу притчево-параболических структур в творчестве Ф. Кафки и Ф.М. Достоевского. Выбор темы обусловлен рядом причин, определяющих актуальность данного исследования:
1. Исследование традиций творчества Достоевского в притчево-параболической прозе Кафки способствует выяснению причин «ренессанса» жанровых форм притчи в литературе Новейшего времени. Следствием противоречивых тенденций современного культурного сознания, которое, с одной стороны, характеризуется отрицанием прямолинейного дидактизма, потерявшего свое влияние на нравственное состояние читателя, а с другой, неприятием «переоценки ценностей», расшатывания морально-этических устоев, становится усиленное внимание к притчево-параболическим формам. Причина их популярности в литературе последних столетий заключается, на наш взгляд, не только в культивировании «неясности» как особого типа мышления [Голдинг, цит. по: Байлс 1973], но и в поиске утраченного морального, эстетического и познавательного абсолюта. Жанр притчи, генетически связанный с литературой Древнего мира, является одной из эстетических форм традиционно-архаического типа сознания, контрастирующего с моральным релятивизмом Нового и Новейшего времени.
2. Сравнительно-сопоставительное исследование притчево-параболических структур на материале творчества Кафки и Достоевского как непосредственных предшественников экзистенциализма позволяет раскрыть художественную специфику этого направления, исследовать особенности поэтики экзистенциального произведения, т.е. вопросы, которые оставались в тени из-за акцента на мировоззренческих основах экзистенциализма. С точки зрения притчевости как одной из жанровых форм религиозно-дидактического мышления художественная роль экзистенциализма неоднозначна. С одной стороны, её можно расценивать как радикальный уход от литературного традиционализма, не только в рефлективном, но и в дорефлективном выражении. Это отразилось, в его авангардистской поэтике, не совмещаемой с «антиэкспериментальной» природой жанра притчи, в «стремлении разорвать тесные пределы жанра» [Заманская 2002: 42]. Однако, согласно замечаниям исследователей, экзистенциализм не столь уж нетрадиционен и «с исторической точки зрения ... ведет свою родословную от христианства» [Тег1ескл, цит. по: Коссак 1980: 28-29]. Этот новый традиционализм экзистенциализма находит проекцию в жанровом обновлении притчи в литературе современности.
Научная новнзна данного диссертационного исследования определяется тем, что в нём впервые проводится сравнительно-сопоставительный анализ творчества
Кафки и Достоевского в аспекте соотношения жанровых форм притчи и параболы и их идейно-смысловой функции.
Объектом исследования является прозаическое творчество Кафки и Достоевского, а предметом - жанровая специфика притчево-параболических структур в их романах и малой прозе, рассмотренная в аспекте экзистенциального содержания.
Цель диссертационной работы - сравнительно-сопоставительное исследование притчево-параболических жанровых структур и их экзистенциальных смысловых аспектов в творчестве Ф. Кафки и Ф.М. Достоевского.
С поставленной целью связано решение следующих задач:
— определение соотношения терминов «притча» и «парабола» с опорой на имеющиеся теоретико-литературные исследования;
- соотнесение аллегорического и символического типов образности в притчево-параболическом аспекте;
— определение диалектической взаимосвязи категорий параболы как жанра, символа как типа образности и мифа как особой синкретической формы мышления;
- выявление связи экзистенциального содержания произведений Кафки и Достоевского с символико-аллегорическими, мифообразными и притчево-параболическими формами его выражения;
— сравнительный анализ романов Кафки «Процесс» и Достоевского «Братья Карамазовы» в аспекте их притчево-параболической организации;
- анализ малой параболической прозы Кафки (притча, рассказ, цикл рассказов) в интертекстуальных связях с творчеством Достоевского;
- анализ жанровых контаминации малой параболической прозы Кафки (исповедь, антиутопия) в контексте традиций Достоевского;
— исследование библейских мифообразов в параболическом контексте творчества Кафки и Достоевского.
Материалом для настоящего исследования послужили два текста, на наш взгляд, репрезентативных в сравнительно-исторической перспективе изучения жанровых форм притчи и параболы: романы «Процесс» Кафки и «Братья Карамазовы» Достоевского, а также образцы малой прозы двух писателей.
Изучение произведений Достоевского и их рецепции в прозе Кафки, объединяющей ветхозаветную и новозаветную традиции, равно как и рассмотрение проблемы генезиса понятий «притчи» и «параболы», представляется невозможным вне религиозного контекста, ввиду чего в данном исследовании мы обращаемся к библейскому тексту.
Реализация поставленной цели и задач обусловливает выбор комплексной методики исследования, опирающейся на сравнительно-исторический метод с использованием приемов структурно-семантического, культурно-исторического, мифологического, контекстуального и интертекстуального анализа.
Теоретической и историко-литературной базой исследования послужили исследования по жанровой теории притчи и параболы [Фрадкин 1961, 1965; Schneider 1966, 1975; Аверинцев 1971, 1977; Митрофанова и Приходько 1978; Brettschneider 1980; Бочаров 1988; Glowinski 2000]; классические отечественные и зарубежные труды по сравнительному литературоведению [Конрад 1966; Жирмунский 1977; Дима 1977; Дюришин 1979; Алексеев 1983; Шайтанов 2001, 2010], по теории интертекста [Бахтин 1975, 1986; Женнет 1998; Ильин 1996; Кристева 2000], по теории аллегории и символа как типов образности [Лосев 1976; Эпштейн 1987; Лотман 1998]. В отдельных аспектах исследования мы опираемся на работы, посвященные жанровой поэтике литературного произведения: [Грешных 2001; Тамарченко, Тюпа, Бройтман 2004; Лейдерман 2010]. Историко-литературный и историко-культурный анализ осуществлялся с опорой на философско-теоретические сочинения мыслителей экзистенциального типа [Бердяев 1993; Шестов 1993; Бубер 1999; Фромм 1998; Мацейна 2009].
Теоретическая значимость диссертационного исследования состоит в том, что оно не только способствует частичному разрешению противоречий в вопросе о соотношении категорий притчи и параболы, но и вносит вклад в разработку теории притчево-параболических форм в литературном процессе Нового и Новейшего времени.
Практическая значимость данного исследования заключается в возможности использования его основных положений и выводов в лекционных вузовских курсах по литературной компаративистике, а также в спецкурсах по проблемам функционирования притчево-параболических структур в мировом литературном процессе XIX и XX в.в.
Апробация работы. Основные положения исследования обсуждались на заседании кафедры исторического языкознания, зарубежной филологии и документове-дения Балтийского федерального университета им. И. Канта, были изложены в виде докладов на Международном научно-теоретическом семинаре «Актуальные проблемы философии языка и литературы», посвященном памяти профессора В.И. Грешных, и научной конференции памяти профессора Г.П. Жидкова «Актуальные проблемы современной гуманитаристики» (Калининград, 2013); XVI Международной славянской конференции «Польские и восточнославянские языковые, культурные и литературные контакты» (Ольштын, 2014); межвузовской конференции «Проблемы
языка и культуры в гуманитарном образовании» и XII Международной конференции «Инновации в науке, образовании и бизнесе-2014» (Калининград, 2014), использовались на занятиях со студентами в рамках курсов «Литературный анализ текста; анализ притчевого текста в русской и зарубежной литературе», «Категория притчи в современном литературном процессе», отражены в 11 публикациях, 5 из которых опубликованы в журналах, входящих в список рецензируемых журналов ВАК.
В качестве основных положений на защиту выдвигаются следующие:
1. Рецепция творческого наследия Достоевского в художественном сознании Кафки взаимосвязана с формированием модели притчево-параболического мировидения как одной из жанровых доминант поэтики экзистенциального произведения.
2. Кафка, являясь одним из предшественников экзистенциализма в литературе Запада, выступает в роли реформатора притчево-параболических форм, он расходится с традициями притчи как жанра религиозно-проповеднической литературы и ориентирует притчево-параболические структуры на диалог с читателем. Достоевский же, являясь инспиратором Кафки, в том числе и как автор произведений притчевого типа, остается ближе её жанровым канонам в парадигме «рефлексивного традиционализма».
3. Параболизация литературы Новейшего времени, связанная в своих истоках с именами Кафки и Достоевского, осуществляется во взаимозависимости и взаимопереплетении с процессом «неомифологизации» прозы XX в.в. В экзистенциальном контексте творчества Кафки и Достоевского особое значение приобретают миф об Иове, получивший разнообразные интерпретации в творчестве писателей и мыслителей-экзиетенциатистов, и миф о Вавилонской башне, ставящий творческое наследие Кафки и Достоевского в контекст экзистенциальной историософии.
4. В контексте романного жанра (см. сравнительный анализ романов «Процесс» Кафки и «Братья Карамазовы» Достоевского) притча выступает во вставной функции - как занимающая фиксированное место иллюстративно-аллегорическая часть романного целого. Феномен параболы, предполагающий символическую интерпретацию проблемы суда как структурно-смыслового «ядра» обоих романов, характеризуется тенденцией к отождествлению с идейно-художественным целым.
5. Поэтика малой притчево-параболической прозы Кафки определяется логикой смысловых сцеплений между текстами, формами которой является, с одной стороны, феномен циклизации, а с другой стороны, фрагментаризации притч и рассказов Кафки.
6. Основной формой контактно-генетических связей и типологических сближений малой притчево-параболической прозы Кафки с творческим наследием русского классика является система интертекстуальных обращений к Достоевскому, в том числе метафорических и мифообразных аллюзий (например, «нора» и «подполье» как экзистенциальные метафоры, «Вавилонская башня» как символико-мифический топос обустройства человека в его отпадении от божественных первоначал).
7. Показателем типологического сближения притчево-параболического творчества Кафки и Достоевского являются контаминации параболического метажанра с жанром антиутопии в его модели-реконструкции дегуманизированного общества и с жанром исповедального рассказа (исповедальной повести), создающим художественную модель экзистенциальной личности героя.
Структура работы определена поставленными целью и задачами: диссертация состоит из введения, трёх глав, заключения, библиографии и списка литературных источников.
Содержание работы
Во введении обосновывается актуальность темы диссертации, определяются объект, предмет, цель и задачи работы, характеризуются фактический материал исследования и методы его анализа, раскрываются научная новизна, теоретическая и практическая значимость работы, приводятся данные о ее апробации, формулируются основные положения, выносимые на защиту.
В первой главе «Жанровые категории притчн и параболы: проблема соотношения» проводится анализ притчи и параболы как взаимосвязанных категорий, исследуется генезис понятий, их объём и содержание.
Понятия притчи и параболы имеют ряд значимых, на наш взгляд, различий. Если притча представляет собой сугубо жанровую категорию, то парабола — метажанровую. В свою очередь, роман-парабола является не просто суммой двух жанров — романа и параболы, а полноценным романом, над которым «надстраивается» второй параболический «этаж» значений. Кроме того, проявления параболичности обнаруживаются не только в эпосе, но также в драме и в лирике. Иносказательный (второй) план притчи, фиксированный с помощью морально-этического комментария, сопутствует сюжетно-образной конкретизации, в то время как парабола охватывает целое художественного произведения. Притча, как правило, дидактична, в параболе это свойство может отсутствовать.
Тем не менее, в литературе последних лет, характеризуемой уходом от миметического воспроизведения действительности к усложненно-условным формам, наблюдается тенденция к неразличению понятий «притчевой» и «параболической»
прозы, препятствующая соблюдению критериев строгости и однозначности научного высказывания. Унификация терминов прослеживается, в первую очередь, в английском и французском языках, немецкий язык допускает возможность дифференциации - die Parabel и das Gleichnîs, однако в общих словарях между этими понятиями не проводится чётких границ. Моменты расхождения терминов фиксируются только в специализированных словарях и научных исследованиях [Schneider 1966, 1975; Dithmar 1978, 1982; Brettschneider 1980; Elm 1991; Erlemann, Nickel-Bacon, Loose 2014]. Например, по мнению Г. Шнайдер, «Parabel», в отличие от «Gleichnis», «рассказывает» не о всеобщем, а о «случившемся однажды», причём случившемся «непредвиденно» [Schneider 1975: 55]. Также Г. Шнайдер выдвигает гипотезу о том, что современная параболика восходит к иудейской литературной традиции (к «maschal», «притче» Соломона. - E.JI.), в отличие от Fabel (басни), связанной с традицией древнегреческой [Там же: 57]. В. Бреттшнайдер противопоставляет параболу «старую», «закрытую» и «новую», «открытую» [Brettschneider 1980: 56], при этом «новая» парабола, по мнению исследователя, сводится к «дискуссиям, вопросам и догадкам», меняет «знание на агностицизм, проповедь на искание» [Там же: 71]. Авторы коллективной монографии К. Эрлеман, И. Никел-Бэкон, А. Луз рассматривают притчевость как часть духовной библейской традиции, а параболику - традиции собственно литературной, уникальным примером которой является творчество Ф. Кафки [Erlemann, Nickel-Bacon, Loose 2014: 94-95].
Идея разграничения категорий «притча» и «парабола» разрабатывается и в отечественном литературоведении. Каноническими чертами жанра притчи являются дидактизм [КЛЭ 1971: Т. 6: 20] и иносказательная двуплановость, предполагающая наличие некого «прозаического обобщения» [ЭСБЕ 2001: Т. 49: 266], представленного в виде частного случая. Ещё одна характерная черта - отсутствие описательных моментов, определяемое отношением к действующим лицам не как к «объектам художественного наблюдения», а как к «субъектам этического выбора» [КЛЭ 1971: Т. 6: 20]. В литературе XIX-XX вв. жанр притчи, которому в системе «рефлексивного традиционализма» было отведено строгое место, претерпевает серьёзные изменения. «Притча» XX века приобретает свойства, противоположные традиционной: отсутствие дидактизма [Бочаров 1988: 145; Крохмаль 2006: 204] и символическую многозначность. Термином «притчевость» начинают определяться крупные жанровые образования: подобную номинацию получают романы Г. Гессе [Маркович 1969; Бальбуров, Болотова 2013], Ю. Мисимы и К. Абэ [Пронин, Толкачев 2000; Смирнова 2012], У. Голдинга [Чамеев 2001; Крохмаль 2006; Безгина 2013], однако в некоторых исследованиях к ним начинает применяться и термин «парабола» [Алехнович 2010; Киричук 2012; Кобленкова 2012; Бент 2012].
Понятие «парабола», определяемое С.С. Аверинцевым как «возле-брошенное-слово», функционально сходное с парадоксом [Аверинцев 1997: 152], входит в терминологический аппарат отечественного литературоведения только в 60-е годы XX века благодаря исследованиям германиста И.М. Фрадкина, который вводит его в оборот, руководствуясь аналогией с немецким «Parabel» [Фрадкин 1965]. Исследователь использует этот термин для обозначения автономной, отличной от притчи жанровой категории, отвечающей принципу «очуждения» [Фрадкин 1965: 314-319]. Позже Т.П. Митрофанова и Т.Ф. Приходько синтезируют жанровое и внежанровое определение параболы, отмечая, что иносказательный план параболы «остаётся изоморфным предметному, взаимосоотнесенным с ним» [КЛЭ 1978: Т. 9: 597]. А.Г. Бочаров выделяет специфические черты параболы: «поливариантность», обязательное «апеллирование» к рационалистическому началу, позволяющее говорить о параболе как о «логизированной метафоре» [Бочаров 1988: 166], и не характерное для притчи обнаружение «сходного в разном» [Там же: 167]. «Компромиссное» решение вопроса о соотношении «притчи» и «параболы» предлагает В.А. Пестерев. Он характеризует новое литературное явление как своеобразный «сплав притчевого и параболического» [Пестерев 1999: 27], возникший как следствие происходящего в XX веке «переплетения жанровых черт», возникновения «полистилистики» текста произведения, «симультанности» его поэтики [Там же: 21-22].
Польский литературовед М. Гловинский [Glovvinski 2000] прослеживает процесс формирования притчево-параболического жанра из простой аллегории, происходящий за счёт расширения или «продолжения» последней, когда свойственная аллегории двуплановость находит в притче сюжетное развёртывание. Важным наблюдением Гловинского становится подвижность жанрового контекста притчи в литературе Нового времени, её «межродовой» характер.
Таким образом, в отличие от двуплановой притчи, тяготеющей к однозначности аллегории, парабола многопланова и тяготеет к многозначности символа. Переход к символической многозначности параболы в идейно-смысловом отношении сопровождается и определяется процессом «неомифологизации» человеческого сознания и связанным с ним процессом мифологизации художественной литературы, суть которого заключается в обращении к мифологическим и мифопритчевым сюжетам и мотивам в оригинальном творчестве [Руднев 1997: 184]. Речь идёт не о мифе в его исходном значении, воспринимаемом древними в нерасчленённом единстве с действительностью, а об «инобытии» мифа XX и XXI веков, о его рефлексивном преобразовании в индивидуально-творческий период развития
культуры. Процессы мифологизации и параболизации литературы происходят одновременно и зачастую пересекаются.
Во второй главе «Притчево-параболическая организация романов Ф. Кафки «Процесс» и Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы», состоящей их трёх параграфов, рассматривается проблема внутрижанрового синтеза обоих романов, анализируется функционирование вставных притчевых элементов в идейно-художественном целом, исследуется параболическая диалектика и мифообразная основа романов, позволяющая выделить в них смыслообразующие экзистенциалы, проследить их истоки и пути заимствования.
В первом параграфе рассматривается феномен вставной притчи в романах Кафки «Процесс» и Достоевского «Братья Карамазовы», исследуется её взаимодействие с другими жанровыми элементами и значение для идейно-художественного целого произведения.
В романе Кафки «Процесс» главным вставным элементом является притча «Перед законом», являющаяся идейно-смысловым центром произведения. Уникальность этой притчи состоит в том, что она представляет собой не просто историю, философский смысл которой коррелирует с отдельными идеями романа, а его полное структурно-смысловое соответствие, мини-аллегорию сюжета «Процесса». Другими отличительными чертами кафковской вставной истории являются не свойственное жанровому канону притчи наличие описательных элементов (портрет привратника) и открытая возможность разнообразных интерпретаций, казалось бы, не совместимая с фактом «священности» текста. Это свидетельствует о введении в текст игрового начала, которое не совпадает с морализаторской направленностью притчи, и о переходном притчево-параболическом статусе кафковского текста. Символическая многоплановость притчи позволяет рассматривать её с самых неожиданных, в том числе взаимоисключающих позиций: открывая в ней и иудейские, и христианские, и экзистенциально-абсурдистские концептуальные аспекты.
В романе Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы» выделяются несколько вставных историй притчевого характера: это «Великий инквизитор», имеющий переходный статус от притчи к параболе и являющийся «проводником» одной из главных идей романа - проблемы теодицеи, рассматриваемой с позиций православной святоотеческой традиции, и близкие жанровому канону притчи истории о луковке, о философе и рае, которые отражают идейные позиции отдельных героев романа Достоевского (соответственно Грушеньки и Ивана Карамазова). Вставные истории в романе «Братья Карамазовы» не являются чётко фиксированными и излагаются в свободной форме, иногда передаются «из уст в уста» (притча о «луковке»). На характер их pació
оказывания накладывается «отпечаток» личности рассказывающего субъекта, его специфическая экспрессивная тональность, выявляющая в них такое свойство как сказовость. Объединяющей чертой притчи Кафки «Перед законом» и «Великого инквизитора» Достоевского являются соединение их притчево-параболической основы с признаками мениппейности [см. Бахтин 1994: 328], оба произведения диалогически ориентированы, относятся к типологической разновидности «притч о посещении» [Седакова 1994], демонстрируют столкновение различных точек зрения. Особую идейно-художественную значимость имеет для них категория «порога». Таким образом, в обоих случаях в результате взаимодействия и синтеза жанровых форм вставные притчи в романном контексте получают возможность дополнительных толкований и, как следствие, теряют свою однозначность, а роман с притчевыми вставками обнаруживает в себе скрытые морально-этические, философские и религиозные смыслы.
Во втором параграфе рассматривается параболическая диалектика романов Кафки «Процесс» и Достоевского «Братья Карамазовы», основанная на экзистенциальных категориях суда, вины и оправдания.
Романом-параболой в чистом виде может считаться, на наш взгляд, роман «Процесс». «Братья Карамазовы», в отличие от кафковского романа, представляют собой сложное синтетическое целое с отдельными элементами параболики. Однако, по нашей гипотезе, истоки параболичности произведения Кафки восходят именно к роману «Братья Карамазовы»: фактором, объединяющим оба романа, является подсказанный русским писателем образ неправедного суда, имеющий библейские корни и по-своему осмысленный Кафкой, получивший у него значение особой экзистенциальной категории. У Достоевского категории суда и процесса противопоставлены, в первую очередь, одной из лейтмотивных мыслей романа - идее апокатастасиса, которой близок старец Зосима. Неслучайно автор называет «процессом» надлом, произошедший в душе Илюшеньки, подчинивший его мысли одному желанию - наказать обидчика: «Видите, видите, сударь, какой процессии в головке-то его произошёл в эти два дня...» [Достоевский 1976: Т. 14: 189].
Ключевой морально-этической и экзистенциально-психологической проблемой, поставленной в центр внимания обоих авторов, является соотношение закона духовного и юридического. У Достоевского об этой проблеме говорится уже на первых страницах, в статье Ивана о церковно-общественном суде, констатирующей отстранённость церкви от «земных» судебных процессов, что влечёт за собой, по мнению героя, их несправедливое разрешение. Неразличение суда духовного и юридического, образ которого подвергается пародизации в образе «Богини правосудия», изображенной Титорелли, является причиной трагедии кафковского Йозефа. Встречаясь в финале романа со священником как олицетворением духовного
Закона, Йозеф ошибочно полагает, что его признание в служении суду равнозначно причастности к ведущемуся следствию, на самом же деле роль священника (как и роль привратника во вставной притче) заключается в наставлении героя на истинный путь, в донесении мысли о том, что никто, кроме самого человека не может повлиять на его судьбу: «Суду ничего от тебя не нужно. Суд принимает тебя, когда ты приходишь, и отпускает, когда ты уходишь» [Кафка 1999: Т. 2: 213].
Проблема вины в романе Достоевского сводится к главной мысли: «Каждый единый из нас виновен за всех и за вся на земле несомненно» [Достоевский 1976: Т. 14: 149], у Кафки же, понятая как одна из четырёх «пограничных категорий» [Ясперс 1997: 38], она может иметь неоднозначное разрешение1. Эта неоднозначность свидетельствует о том, что в основе как сюжетно-описательных, так и мировоззренческих элементов кафковского текста лежит принцип парадокса, у Достоевского же элементы параболики служат усилению абсолютных, по мнению автора, истин, соответствующих христианскому нравственному идеалу. Проблема оправдания у обоих авторов, помимо бытового и психологического понимания, возводится на философский уровень теодицеи, имеет положительное разрешение у Достоевского и неоднозначное у Кафки.
В третьем параграфе романы «Процесс» Кафки и «Братья Карамазовы» Достоевского рассматриваются в контексте библейско-экзистенциального мифа об Иове.
Единой мифообразной основой романов «Братья Карамазовы» и «Процесс» является, на наш взгляд, Книга Иова, традиционно считающаяся одной из частей Библии, наиболее тесно связанной с экзистенциальным мироощущением. В жанровом отношении Книга Иова заслуживает специального исследования. Н.Л. Мусхелишвили и Ю.А. Шрейдер в своих работах называют её «притчей» [Мусхелишвили, Шрейдер 1993], и, на наш взгляд, подобное определение небезосновательно: в пользу «притчевости» свидетельствует уже само признание главного героя в том, что он стал «притчею для народа» («положил же мя еси в притчу во языцех, смех же бых им» [Иов 17: 6]). Однако история Иова обладает свойствами, выходящими за рамки притчевого канона: в отличие от типичного героя притчи, Иов представлен полноценным объектом художественного наблюдения; а содержание Книги насквозь диалогично и драматизировано: «неистовый» темперамент героя раскрывается в его
Например, М. Кундера считает, что обвинения Йозефа не имеют под собой основания, а чувство вины героя является следствием тоталитарного давления системы [Кундера 2004]; М. Бубер, напротив, находит обвинения Йозефа вполне справедливыми, только сама вина героя является, по мнению философа, не конкретно-личной, а «экзистенциальной», присущей каждому человеку по его природе [Бубер 1999].
12
речах, основу Книги составляет характерный для драмы «воинствующий диалог» [Мацейна 2009], полемика на метафизические темы.
Всё это позволяет говорить о Книге Иова как о драматизированной параболе, жанровая парадигма которой присутствует в романах Достоевского и Кафки. Оба произведения перенимают особый «речевой жанр» библейской истории, основой которого становятся как «судебные процессы», так и любой спор, диспут. Наиболее ярким примером диалогичности у Достоевского является глава «Бунт», раскрывающая центральный идеологический конфликт романа, - вопрос о возможности либо невозможности принятия божьего мира, наполненного безвинными страданиями. В кафковском «Процессе» диалогичность обнаруживается в обсуждении священником и Йозефом притчи о просителе и привратнике. Священник пытается донести до Йозефа ту же мысль, которую Елифаз, Вилдад и Софар внушают Иову: необходимость чёткого следования букве Закона, отрицаемую трагическим финалом романа.
Важно заметить, что, благодаря Книге Иова, в произведениях Кафки и Достоевского, наряду с понятиями «суд», «вина» и «оправдание», появляется экзистенциальный мотив испытания, олицетворением которого, согласно родоначальнику экзистенциализма Кьеркегору, является Иов. Однако исконный смысл духовно-нравственного испытания сохраняется только в романе Достоевского, в романе Кафки герой также живет сознанием испытания, однако сама эта идея обессмысливается безнадежностью противостояния человека судебной машине и отсутствием уверенности в справедливости высшего закона.
В третьей главе «Притчево-параболическая организация малой прозы Ф. Кафки «Процесс» в экзистенциальном контексте творчества Ф.М. Достоевского, состоящей из пяти параграфов, рассматривается жанровый синкретизм малой прозы Ф. Кафки в интертекстуальной соотнесённости с творчеством Ф.М. Достоевского, исследуются феномен рассказа-параболы, свойства циклизации и фрагментаризации кафковских произведений, анализируется экзистенциальный контекст и мифообразная основа малой прозы писателя.
В первом параграфе рассматривается жанровая поэтика притч Кафки как автономных образований, их специфика и интертекстуальный диалог с традициями Достоевского.
Притчи Кафки отличаются от традиционного жанрового образца отсутствием поучающего комментария-резюме, автономностью, цикличностью. Они обладают статусом и свойствами самостоятельного законченного произведения, однако завершённость этих произведений является диалектически своеобразной — это завершённость в незавершённости, терминологически закреплённая в науке как
фрагментарность [Грешных 2001]. Сюжеты притч взаимодополняемы, что позволяют говорить о каждом отдельно взятом тексте как о фрагменте всей художественной философии автора. Например, тема закона и суда объединяет притчи «Стук в ворота», «Защитники», «Отклоненное ходатайство», «К вопросу о законах»; притчи «Гибрид», «Маленькая басня», «Коршун» схожи тем, что в них рассказывается о животных; с прецедентными мифологическими и литературными персонажами связаны притчи -«Прометей», «Посейдон», «Молчание сирен», «Правда о Санчо Пансе»; сатира на милитаризм объединяет притчи «Воззвание» и «Набор рекрутов»; о неудачных «деловых походах» рассказывается в притчах «Супружеская чета» и «Обыкновенная история». В текстах «О притчах» и «Волчок» в центре оказывается сам жанровый феномен притчи и проблема ее интерпретации. Встречаются и «одиночные» притчи с той или иной идейно-тематической направленностью: это притча «Рулевой», обличающая бездумность толпы и торжество грубой силы; «Новые лампы», представляющая критику антигуманистической сущности индустриализации; «Содружество подлецов», утверждающая неотвратимость возмездия; «Мост», в которой поднимается проблема обманутого доверия; притча «Сосед», в которой, напротив, рассматривается проблема недоверия и излишней подозрительности. Некоторые притчи общеэкзистенциального содержания («Отъезд», «Экзамен», «Содружество») не могут быть тематически конкретизированы.
Облик кафковской притчи двойственен: с одной стороны, он удерживает схему аллегорической двуплановости значения и выражения, с другой, - отказывается от традиционного фиксированного плана значения, который становится размытым и неясным «туманным местом» [Беньямин 2000: 65, 78]. В связи с этим мы можем говорить об их открытости: их чтение становится возможным только при активной включенности читательского сознания в процесс интерпретации, когда изобретательность автора «наталкивается» на ответную инициативность читателя в его вариативных и даже взаимоисключающих попытках толкования.
Мышление Кафки как автора притч антиномично: с одной стороны, он утверждает таинственность, непостижимость смысла человеческого бытия, с другой, - необходимость поиска ответов на экзистенциально важные вопросы. Центральным образом кафковских притч является метафора лабиринта и связанные с ней мотивы блужданий и заблуждений, наиболее полно проявившиеся в реконструируемой нами «трилогии» «Маленькая басня» - «Волчок» - «Герб города». Последняя притча включена в интертекстуальный диалог с русской культурной традицией, в особенности с произведениями Ф.М. Достоевского и неоднократно используемым в его творчестве библейским мифом о Вавилонской башне. В произведениях русского писателя («Великий инквизитор», «Записки из подполья») образ Вавилонской башни
14
является метафорой попытки обустройства человека без Бога, приводящей к разделению, в рассказе Кафки - символом неверия и слабости: «рассеяние» происходит не во время строительства стены, а ещё до того, как оно было начато. Основной проблемой притчи «Герб города» становится не опасность возникновения новой идеологии, как у Достоевского, а её отсутствие, превращающее строительный труд в тяжелое бремя.
Во втором параграфе рассматривается феномен циклизации кафковской малой прозы на примере цикла «Кары», исследуется жанровое своеобразие рассказов-парабол «Приговор», «Превращение», В исправительной колонии», составляющих этот цикл.
По нашему мнению, «Кары» Ф. Кафки являются не просто сборником, а циклом, ввиду того, что отвечают всем критериям циклической структуры, а составляющие их истории объединены единым принципом классификации наказаний, каждое из которых находится в сложной диалектической зависимости от вины осужденного героя («Приговор» — мотивированное наказание, «Превращение» - немотивированное наказание, «Исправление» — инверсивный тип наказания: мотивировка даётся в процессе самого наказания). Во всех трех историях имеет место в той или иной форме диалог с Достоевским, который обнаруживается на уровне интертекста. Яркий пример этому - таинственная фигура некого «друга из России», из Петербурга, что является, на наш взгляд, отсылкой к творчеству Достоевского, в частности, к его одноимённому очерку, главный герой которого также совершает самоубийство. Объединяющей для всех историй является и проблема аномалий: житейско-бытовых - «Приговор», биологических - «Превращение», исторических - «В исправительной колонии».
В связи с неоднозначностью жанрового определения кафковских историй, называемых в отечественной критике то рассказами, то новеллами, концептуально важной для нашего исследования является гипотеза «притчевого» происхождения рассказа, т.е. восприятия притчи в качестве генетического истока рассказа, в отличие от новеллы, соотносимой исследователями с анекдотом [Тамарченко, Тюпа, Бройтман 2004; Тюпа 2013]. Учитывая не анекдотически-бытовой, а «надличный» характер изображаемого в цикле, мы приходим к выводу об определении кафковских историй как рассказов, а также о том, что иносказательный потенциал этого жанра может быть реализован не только посредством привычных для притчи аллегорических образов, но и при помощи символа, открывающего путь к параболизации. У Кафки ведущую роль в понимании рассказа играет именно символичность: имеющая многочисленные коннотации (от «перевёрнутого» аналога крещения до Всемирного потопа) «казнь водой» в «Приговоре», «превращение» как символ отверженности и трагедии
«маленького человека» в одноименном рассказе и символ тоталитарного механизма в рассказе «В исправительной колонии». Яркими символическими образами рассказа «Превращение» являются также насекомое, отсылающее нас к аналогичным образам у Достоевского (от коричневого и скорлупчатого «гада» во сне Ипполита в «Идиоте» до сравнений героев с разными видами насекомых — тараканами, клопами, фалангами, тарантулами в «Братьях Карамазовых»), и яблоко, имеющее многочисленные культурные коннотации.
В третьем параграфе исследуется антиутопический рассказ-парабола Ф. Кафки «В исправительной колонии» в интертекстуальном диалоге с Ф.М. Достоевским («Великий инквизитор») и Э. Фроммом («Бегство от свободы»),
В жанровом отношении произведения Кафки и Достоевского представляют собой контаминацию параболы и антиутопии. И в том, и в другом тексте наряду с традиционно-притчевыми чертами - наличием образов «слуги» и «хозяина», аналогичных притчевым, воспроизведением ситуации неповиновения воле господина, присутствуют и нетипичные для притчи черты. У Кафки таковой является наличие «двух господ» («старого» и «нового» коменданта), у Достоевского — открыто-диалогическая ситуация выбора между двумя правдами. Антиутопичность текстов обоих писателей проявляется в изображении тоталитарных обществ и механизированности человеческой жизни, у Кафки - ещё и в полном обезличивании героев, «лишении» их имён и национальной идентичности.
Смысл экзистенциально-антиутопических образов Кафки и Достоевского проясняется с помощью концепции «бегства от свободы» Э. Фромма, согласно которому причины человеческого стремления отказаться от собственного «я» коренятся вовсе не во внешнем давлении, а в самой природе человека, испытывающего страх перед огромным и чуждым миром [Фромм 2007: 126]. В поисках истоков подобного мироощущения Фромм обращается к библейскому мифу об Адамовом грехе, следствием которого стало разделение человека с природой, утрата им так называемых «первичных уз» [Там же: 48]. В этой генетической памяти автор находит и причины восприятия свободы как «бремени», её ассоциации с «проклятьем», повлекшим за собой «потерю рая» и разлад с окружающим миром.
Достоевский сосредоточивается на исследовании не порабощённого, а порабощающего сознания, возникновение которого связывается писателем с проблемами греха и искушения. Греховный поступок в понимании писателя является следствием проявления свободной воли человека, предполагающей совершение им самостоятельного выбора между Богом и дьяволом. В произведении Кафки, построенном по законам абсурда, библейская действительность представлена в перевёрнутом виде. Здесь программа Великого Инквизитора полностью реализуется
«старым комендантом», избавившим людей от неугодных ему последствий свободы, таких как опасность искушения, отнимая у них вместе с тем право на свободу выбора.
Принципиальное различие концепций двух писателей состоит в том, что инквизитор Достоевского, требуя от человечества сложить свою свободу у его стоп, сам не отказывается от прав на неё, отводя себе роль одного из немногих избранных, в то время как «мир» Кафки деперсонализирован, есть лишь носители определенных функций тоталитарного механизма («офицер», «солдат»). Оба автора по-разному раскрывают и проблему возможности «счастья» в условиях тоталитарной системы, рассматривая её сквозь призму мысли о радости, находимой в страдании. Текст Кафки имеет пародийное отношение к тексту Достоевского: то, что у Достоевского выражает смысл религиозного оправдания страдания («вот тебе завет: в горе счастья ищи!» [Достоевский 1976: Т. 14: 72]), у Кафки оборачивается псевдосмыслом, подвергается безжалостной буквализации, искажающей её исконный смысл: страшный пыточный инструмент доводит человеческое существо до готовности признать в смерти некое благо и даже счастье.
В четвёртом параграфе исследуется исповедальный рассказ-парабола Кафки «Нора» в экзистенциальном контексте повести Достоевского «Записки из подполья».
Сопоставление названных произведений свидетельствует о контаминации параболы с жанровыми элементами исповеди, истоки которых восходят к «Исповеди» Блаженного Августина. Помимо ведущегося от первого лица повествования, характерной чертой современных исповедальных произведений является незавершённость высказывания героев [Бахтин 1994], раздвоенность их самосознания. Параболический потенциал произведений Кафки и Достоевского создают символ «нора» и метафора «подполье», отражающие отгороженность обоих героев от «живой жизни», которые, будучи синонимами, всё же имеют различительные оттенки. «Подполье» Достоевского является метафорической реализацией экзистенциального состояния героя. Кафковский же образ норы сочетает символическое и буквальное толкование: не только экзистенциальное состояние героя, но и реальное место его обитания.
Важную роль играет в обоих текстах архитектурная метафорика (образы стены, «хрустального дворца» / лабиринта), образующая, в основном, созидательно-строительный топос у Кафки и разрушительный топос бунта у Достоевского. Например, «стена» в произведении Достоевского наделяется отрицательной семантикой обречённости, роковой неизбежности, определяющей судьбу человека и лишающей его свободы, у Кафки же она не только не является препятствием, а, напротив, воспринимается героем как символ защищённости от бед и опасностей окружающего мира, подтверждение небесполезности его каждодневного труда. С
топосом бунта связана и проявляемая «парадоксалистом» Достоевского «злокачественная» агрессия, которой руководит необъяснимое желание причинить вред другому, в противовес «доброкачественной», «биологически адаптивной» [Фромм 1998: 245-246] агрессии животного у Кафки, являющейся реакцией на угрозу его жизни.
Таким образом, Достоевский обращается к традиционной для русской классики теме неповиновения личности обстоятельствам, получившей впоследствии новую жизнь в экзистенциалистской литературе (начиная с А. Камю и его «Бунтующего человека»). Концепция Кафки, в свою очередь, опирается на художественно-иносказательную реконструкцию обывательского сознания. Место категории «бунта» в его произведениях занимают характерный для западной культуры, начиная с Кьеркегора, экзистенциал «страха» и связанное с ним ощущение беспомощности -подверженности роковым силам бытия. Писатели раскрывают две противоположные ипостаси экзистенциализма: антропоцентризм, апологию свободы человека, представленную в создании Достоевским образа «подпольного человека», а также впоследствии «Великого инквизитора», и экзистенциальный трагизм, угрозу «расчеловечивания», которая является одним из главных проблемных узлов творчества Кафки и литературного модернизма в целом.
В пятом параграфе рассматривается параболический рассказ Ф. Кафки «Как строилась Китайская стена» в контексте библейского мифа о Вавилонской башне и в интертекстуальной связи с творчеством Достоевского.
Своеобразие кафковского рассказа-параболы «Как строилась китайская стена» заключается в его фрагментарности, которая имеет проекции не только в форме, но и в содержании. Концептуально важен факт «фрагментарности» самой китайской стены, которая является лишь частью «глобального проекта» Вавилонской башни, и выполнения каждым строителем определённой части работы, в чём выражается философский смысл произведения: каждый человек, по мысли Кафки, призван пройти свой «отрезок» пути, проделать свою «часть» работы ради высшей цели. Эта мысль соотносится с одним из кафковских афоризмов: «Путь бесконечен, тут ничего не убавишь, ничего не прибавишь, и все же каждый прикладывает к нему свой детский аршин. «Конечно, ты должен пройти еще этот аршин пути, это тебе зачтется»» [Кафка 1999: Т. 3: 319]. Тот же принцип лежит в основе механизма притчи, которая сама по себе является, казалось бы, мелочью и частностью, но именно в ней заключен единственный возможный для человека способ постижения «отголосков» истины.
Другой характерной архитектонической особенностью рассказа является наличие в этом параболическом тексте вставных притч о разлившейся реке и о вестнике, иллюстрирующих невозможность постижения целостного смысла бытия и необходи-
18
мость самоограничения и самодисциплины. Притча о вестнике образует интерпретационный центр рассказа, что объединяет её со вставной притчей «Перед законом» из романа «Процесс», однако по структуре они являются ассиметричными, инверсивными по отношению друг к другу. В противоположность центростремительной установке просителя постичь тайну Закона, в основу притчи о вестнике положен принцип центробежного движения. Несмотря на общий для обеих притч мотив отсутствия встречи (просителя с Законом, вестника с подданным), в отличие от не предпринимающего никаких действий просителя, вестник находится в постоянном движении и преодолевает все преграды на пути к цели.
Текст рассказа насыщен интертекстуальными обращениями к Достоевскому, большинство из которых относит нас к «Великому инквизитору», представляющему собой важнейший прототекст параболического произведения Кафки. Например, таинственность фигуры кафковского императора его непоколебимый авторитет перед китайским народом отсылают нас к речи Инквизитора, в частности, к его «рецепту» порабощения людей с помощью «чуда, тайны и авторитета», по всей видимости, нашедшему применение в изображаемом Кафкой мире. Схожесть проявляется и в обращении обоих писателей к мифу о Вавилонской башне, который у Достоевского (в «Великом Инквизиторе», «Записках из подполья») приобретает однозначно отрицательную трактовку, у Кафки же имеет амбивалентное значение. С одной стороны, образ башни символизирует разъединение, разрыв человеческих связей даже внутри одного государства, причиной которого является не языковой барьер («смешение языков»), как в библейском мифе, а огромные расстояния, затрудняющие возможность нормальной коммуникации, и внутренняя отгороженность людей от происходящего в «большом» мире. С другой, тот же образ башни заключает в себе значение объединения, вклад каждого человека в общее дело, смысл которого ему не дано постичь.
В заключении обобщаются основные результаты проделанной работы.
Как было выяснено в ходе исследования, понятие параболы терминологически оформляется и получает свой жанровый статус в результате взаимодействия с жанром притчи. Притча и парабола, на наш взгляд, не могут считаться идентичными друг другу. Это обусловлено тем, что притча, во-первых, является сугубо жанровой категорией, парабола же представляет собой метажанровую категорию. Во-вторых, иносказательный (второй) план притчи, фиксированный с помощью морально-этического комментария, сопутствует сюжетно-образной конкретике, в то время как парабола охватывает целое художественного произведения. В-третьих, притча принадлежит системе эпических жанров, парабола представляет собой особое художественно-смысловое единство, которое может быть применимо не только к произведениям
эпического характера, но и к различным жанрово-родовым образцам. Специфическими свойствами параболы также являются: корреляция с принципом парадокса и установка на сопоставление, обнаружение сходного в различном, открытость читательскому сознанию. В отличие от двуплановой притчи, тяготеющей к однозначности аллегории, парабола многопланова и тяготеет к многозначности символа.
В творчестве Кафки и Достоевского специфические черты притчи как жанра традиционного и параболы как метажанровой структуры, расширяющей интертекстуальное и контекстуальное пространство текста, проявили себя в полной мере. Собственно параболическими являются произведения Кафки, притчи же представлены в его творчестве либо в качестве вставных элементов, составляющих идеологическое «ядро» параболического целого, либо в качестве формально автономных, но содержательно связанных друг с другом и со всем его творчеством фрагментарных образований. Произведения Достоевского, напротив, ближе классической притче. Однако творчество Достоевского содержит начала параболичности, которая впоследствии станет основой кафковского творчества.
Параболическая диалектика романа Кафки «Процесс» и романа Достоевского «Братья Карамазовы», обнаруживающая их духовно-генетическую преемственность, базируется на образе-мотиве суда, имеющего библейские корни, переосмысленного Достоевским и получившего у Кафки значение особой экзистенциальной категории. Мифообразной основой произведений Кафки и Достоевского является Книга Иова, воспринятая в культуре Нового времени в качестве наиболее экзистенциальной Книги Ветхого Завета. Её полемическая контроверсивность, способствующая драматизации содержания, по-своему преломляется в художественной структуре обоих произведений. Помимо категории суда, образ Иова привносит в идейный контекст романов экзистенциальную проблематику испытания, исконный смысл которого сохраняется только у Достоевского, у Кафки же испытание используется в качестве «минус-приёма».
Общим для обоих авторов является жанровый синкретизм их творчества, выражаемый в соединении притчево-параболического начала с началом детективным, в контаминации отдельных произведений с элементами исповеди и антиутопии. Основу антиутопических произведений обоих писателей составляют берущее исток в библейском мифе об изгнании Адама из рая восприятие свободы как следствия грехопадения, и связанное с ним подсознательное стремление от неё избавиться.
Проведённое сравнительно-сопоставительное исследование позволяет также сделать вывод об органической связанности жанровой поэтики притчи и метажанровой поэтики параболы с идейно-проблемным контекстом экзистенциализма. Несмотря на высокую степень близости экзистенциализма
художественным принципам модернизма, необходимо признать, что писатели-мыслители экзистенциального типа всё же опирались на традицию или, переосмысливая её, вступали в диалог с литературно-философским опытом прошлых поколений. Как показало настоящее исследование, факты творческого диалога между писателями, связанного с их вкладом в процесс параболизации литературы Новейшего времени, заслуживают более пристального внимания. Под этим углом зрения могут быть также рассмотрены различные произведения русских и зарубежных прозаиков XIX, XX и XXI в.в.
Основные положения диссертации отражены в одиннадцати публикациях автора общим объёмом 4,5 п.л.:
Статьи в ведущих рецензируемых научных журналах, включенных в перечень ВАК Мннобрнауки РФ
1. Лескова Е.В. Притчевое и параболическое начало в произведениях Ф.М. Достоевского «Великий инквизитор» и Ф. Кафки «Перед законом» // European Social Science Journal (Европейский журнал социальных наук). 2013. № 11. Том.1. С. 124128. (0. 38 п.л.).
2. Лескова Е.В. Притчевые мотивы «бегства от свободы» в произведениях Ф. Кафки «В исправительной колонии» и Ф.М. Достоевского «Великий инквизитор» // Вестник Балтийского федерального университета им. И. Канта. Филологические науки. 2014. Вып. 8. С. 138-142. (0,38 п.л.).
3. Лескова Е.В. Кафка и Достоевский: «нора» и «подполье» как притчеобразую-щие метафоры // Вестник Челябинского государственного университета. 2014. № 16 (345). Филология. Искусствоведение. Вып. 91. С. 69-73. (0, 4 п.л.).
4. Лескова Е.В. Книга Иова в романах Ф. Кафки «Процесс» и Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы»: жанр и проблематика// European Social Science Journal (Европейский журнал социальных наук). 2014. №11. Том.1. С. 124-129. (0,42 п.л.).
5. Лескова Е.В. Жанровая специфика притчи и мениппеи в романах Ф. Кафки «Процесс» и Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы» // Вестник Вятского государственного гуманитарного университета. Филологические науки. 2015. № 1. С. 114-118.(0,4 п.л.).
Статьи в других изданиях
6. Лескова Е.В. Проблема «родового греха» в романе Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы» // Слово.ру. Балтийский акцент. 2013. Вып. 2. С. 89-94. (0,4 п.л.).
7. Лескова Е.В. Парабола как форма абсурдистской философии (на примере романа Ф. Кафки «Процесс») // Труды XII Междунар. науч. конф. «Инновации в науке, образовании и бизнесе-2014»: в 2 ч. Ч. 2. Калининград: Изд-во КГТУ, 2014. С. 129-131.(0,2 п.л.).
8. Мачьцев Л.А., Лескова Е.В. «Притча» - «парабола»: проблема разграничения понятий // Актуальные проблемы философии языка и литературы. Калининград: Изд-во БФУ им. И.Канта. 2014. С. 68-74. (0,47 пл.).
9. Лескова Е.В. «Кары» Ф. Кафки и «Преднамеренное убийство» В. Гомбровича: типы наказания и традиция Достоевского // Acta Neophilologica. XVI (2). 2014. С. 195-201.(0,47 п.л.).
10. Лескова Е.В. Экзистенциальная концепция в произведениях Ф.М. Достоевского «Записки из подполья» и Ф. Кафки «Нора» // Актуальные проблемы лингвистики, педагогики и методики преподавания иностранных языков-2014: сб. науч. тр.. Калининград: Изд-во КГТУ, 2014. С. 53-61. (0,6 пл.).
11. Лескова Е.В. «Процесс» Ф. Кафки: парабола как жанровая модель экзистенциального творчества // Актуальные проблемы современной гуманитаристики: сб. науч. ст. / под редакцией М.Г. Шендерюк. Калининград: Изд-во БФУ им. И. Канта, 2015. С. 253-258.(0,4 пл.).
Лескова Екатерина Владимировна
Жанровая специфика притчи и параболы в творчестве Ф. Кафки и Ф.М. ДостоеВ' ского: экзистенциальный аспект
Автореферат диссертации на соискание ученой степени кандидата филологических наук
Подписано в печать 15.06.2015 г. Бумага для множительных аппаратов. Формат 60x90 1/16. Ризограф. Гарнитура «Тайме». Усл. печ. л. 1.5 Уч.-изд. л. 1,2. Тираж 90 экз. Заказ 108
Отпечатано полиграфическим отделом Издательства Балтийского федерального университета им. И. Канта 236022, г. Калининград, ул. Гайдара, 6.