автореферат диссертации по филологии, специальность ВАК РФ 10.01.01
диссертация на тему: Романы В. В. Набокова в контексте русской автобиографической прозы и поэзии
Введение диссертации1999 год, автореферат по филологии, Аверин, Борис Валентинович
Есть писатели, пожизненно преданные одной или нескольким темам, которые развиваются и варьируются на протяжении всего творческого пути, от первых его шагов до последних. Набоков был именно таким автором. Мастер сюжета, для которого изобретение все новых и новых фабул не составляло особой проблемы (свидетельством тому - сюжетное богатство не только романного мира Набокова, но и его многочисленных рассказов и пьес), он с редким постоянством возвращался к излюбленному набору лейтмотивов, вновь и вновь повторяя их едва ли не в каждом крупном произведении. Была у него и центральная тема, прошедшая через все творчество и объединившая его в некий единый текст. Тема эта - воспоминание.
Набоков обладал поистине «всеобъемлющей» памятью, прежде всего - на бесчисленное количество текстов, от «Илиады» до сочинений третьестепенных современных ему писателей1. Его произведения, перенасыщенные реминисценциями, позволяют филологам, их изучающим, проявить весь блеск собственной эрудиции, без которой невозможно обнаружение скрытых цитат и множественных контекстов как набоковской прозы, так и набоковской поэзии. Но, сколь бы проницательны ни были посвященные этому аспекту его творчества исследования В.Александрова,
1 В современной американской монографии, специально посвященной проблеме памяти в творчестве Набокова (Foster J.B. Nabokov's Art of Memory and European Modernism. Princeton, 1993), искусство памяти трактуется как обращенное прежде всего к литературным текстам.
Alexandrov Vladimir Е. Nabokov's Otherworld. Princeton, New Jersey, 1991. To же: Александров B.E. Набоков и потусторонность: Метафизика, этика, эстетика. СПб., 1999.
О.Дарка3, Б.Джонсона4, А.Долинина5, С.Ильина,
6 7 8
А.Люксембурга, К.Проффера, П.Тамми и др. - на долю будущих исследователей по-прежнему остается почти бесконечное богатство данной темы. У Набокова она производит впечатление в принципе неисчерпаемой.
Столь же феноменальна была его «память чувств», прежде всего - зрительная, связанная со множеством оптических эффектов. Набоков не случайно любил употреблять слово «паноптикум» как в его исконном значении (от «пан» -охватывающий все, в целом, и «оптикос» - зрительный), так и в значении словарном: паноптикум - собрание уникальных предметов искусства или искусственных подражаний (например, восковых фигур).
Гениальность набоковской памяти проявлялась и еще в одном отношении. Он очень хорошо помнил свою жизнь: младенчество, детство, отрочество, великое множество мелочей, связанных с разными возрастными этапами, - мелочей, которые большинство людей обычно забывает безвозвратно.
В знаменитой четвертой главе «Ады» есть слова, которые могли бы быть отнесены ко всему набоковскому тексту как целому. Эти слова: «genius of total recall». А.В.Дранов перевел их почти дословно: «гений тотального воспоминания»9. Существует и иной вариант перевода, предложенный л
Дарк О. Примечания // Набоков В. Собр. соч.: В 4 т. М., 1990. Т. 1. С. 403-415; Т. 2. С. 435-446; Т. 3. С. 463-479; Т. 4. С. 463-476.
4 Johnson D.Barton. Worlds in Regression: Some Novels of Vladimir Nabokov. Ann Arbor, 1985.
5 Долинин А. Три заметки о романе Владимира Набокова «Дар» // В.В.Набоков: Pro et contra. СПб., 1997. С. 697-740.
6 Люксембург А. Комментарии // Набоков В. Собр. соч. американского периода: В 5 т. СПб, 1997. Т. 1. С. 551-604; Т. 2. С. 601-670; Ильин С., Люксембург А. Комментарии // Там же. Т. 3. С. 622-700; Т. 4. С. 614-666; Т. 5. С. 619-698. п
Proffer C.R. Keys to Lolita. Bloomington, London, 1968. о
Tammi P. Problems of Nabokov's Poetics: A Narratological Analysis. Helsinki, 1985.
9 Набоков В. Ада, или страсть. Хроника одной семьи. Киев, 1995. С. 517.
С.Ильиным: «гениальный обладатель всеобъемлющей памяти»10.
Гений памяти действительно покровительствовал Набокову - неудивительно, что сюжет «тотального воспоминания» неоднократно разворачивается в его произведениях.
Со слова «воспоминание» начинается первый романный текст Набокова. «Машеньке» предпослан эпиграф из первой главы «Евгения Онегина»:
Воспомня прежних лет романы, Воспомня прежнюю любовь.
Романы» здесь имеют двойной смысл: это любовные истории, но это и книги о любовных историях. Эпиграф приглашает читателя разделить воспоминание одновременно литературное и экзистенциальное. Первое и второе сцеплены неразъемлемо и заполняют собой все пространство текста. Сюжет воспоминания оттесняет постоянно ожидаемое возобновление любовного сюжета - пока не вытесняет его за пределы книги и жизни. Это обманутое читательское ожидание необходимо Набокову как способ резко провести черту между собственной поэтикой и традиционным рассказом о некогда пережитом прошлым, в котором воспоминание играет служебную, а не царственно-центральную роль.
Второй роман Набокова, «Король. Дама. Валет», не выдвигает воспоминание на центральное место в сюжете. Но, хотя бы и более или менее периферийное, место, которое отведено этой теме, все же достаточно значимо. Когда «дама» и «валет» замышляют преступление против «короля» ( а это -центральное событие фабулы), выбор средства определяется их детскими воспоминаниями.
Сборник рассказов «Возвращение Чорба» закольцован темой воспоминания. В первом рассказе, одноименном сборнику, и в последнем, названном «Ужас», при несходстве фабул, повторяется сходная сюжетная ситуация: герой восстанавливает в памяти образ умершей возлюбленной,
10 Набоков В. Собр. соч. американского периода: В 5 т. Т.
4. С. 522. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте, с литерой «С» перед указанием тома (том обозначается римской цифрой, страницы - арабскими). стремясь к сотворению совершенного воспоминания, «.образ ее станет совершенным.»11 - надеется герой рассказа, которым открывается цикл, «.ее образ становится в моей душе все совершеннее.» (I, 402) - откликается ему герой заключительного рассказа. Впрочем, здесь нет симметрии, ибо Чорб движется к полноте воспоминания через повторное переживание всех подробностей прежнего чувственного опыта, а герой «Ужаса» утрачивает память о деталях, и сотворенный им совершенный образ становится для него безжизненным.
Таинственное проникновение прошлого в настоящее, опознавание прошлого в настоящем - на них построены интрига, фабула и сюжет «Защиты Лужина».
В «Подвиге» впервые у Набокова прошлое вплотную сомкнулось с настоящим - и это обеспечено тем, что герой разлучен с родиной, воспоминание о которой пронизывает всю его заграничную жизнь таким образом, что он как будто одновременно находится в двух измерениях: памяти и настоящего. Память о прошлом предопределяет центральный сюжетных ход: герой помнит, как в детстве ему хотелось уйти в висевшую над кроваткой картинку - и претворяет это воспоминание в жизнь.
Воспоминание идет об руку с настоящим и в сборнике рассказов «Весна в Фиальте» - прежде всего в первом рассказе, давшем название сборнику.
Отчаяние» - это ретроспектива события, описанная героем. Повествование строится так, что рассказ-воспоминание доводится до момента настоящего, отчет о прошлом превращается в отчет о настоящем (вплоть до появления дневниковых записей), прошлое поглощается абсолютным настоящим. Этот прием будет позже воспроизведен в «Лолите».
Цинциннат в «Приглашении на казнь» делит все оставшееся ему время между тремя основными переживаниями: надеждой на спасение, внутренней подготовкой к страшному событию и воспоминанием прошедшей жизни. В последнем он ищет опоры и объяснения предстоящему.
11 Набоков В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 1. С. 287 Далее цитаты по этому изданию приводятся в тексте, с указанием тома римскими цифрами и страницы - арабскими.
Воспоминание ведет и сюжет «Дара» - от воспоминания героя о собственных стихах, с их обращенностью к теме детства до пишущегося героем романа-воспоминания об отце. Финал «Дара» - остро переживаемое мгновение настоящего, и в центре переживания - предвкушение предстоящего воспоминания об этом мгновении.
Сюжет «Подлинной жизни Себастьяна Найта» - попытка воплотить в слове ушедшую жизнь, вернуть ее, воссоздав через воспоминания.
В романе «Под знаком незаконнорожденных» детские и школьные воспоминания служат тем содержанием, которое позволяет понять и объяснить все произошедшее.
Повествование в «Аде» целиком движется как поток воспоминания и постоянно включает в себя описание самого процесса воспоминания, а глава «Текстура времени» подводит итоги теме.
Герой романа «Прозрачные вещи», как некогда Чорб, возвращается в те места, где произошли важнейшие в его жизни события - чтобы вспомнить нечто, жизненно важное для него. Это возвращение-воспоминание и составляет весь сюжет романа.
Смотри на арлекинов!» - еще одна автобиография вымышленного героя, восстанавливающего свое прошлое.
Думается, приведенных примеров вполне достаточно. Самый беглый, самый поверхностный обзор набоковских сюжетов удостоверяет нас в том, что воспоминание - его сквозная, центральная, чем-то в высшей степени важная для него тема, которая, независимо от специфики и несхожести разных сюжетов, неизменно участвует в сюжетообразовании. Императив, которому подчиняется набоковское повествование, может быть выражен повелительным наклонением, прозвучавшим в заглавии английской версии «Других берегов»: «Память, говори».
Мы не назвали эту книгу, перечисляя те чисто художественные произведения Набокова, которые развивают тему воспоминания. О «Других берегах» следует сказать особо, прежде всего - в связи с трудностью определения их жанра. «Другие берега» нельзя квалифицировать ни как мемуар, ни как автобиографию. Хотя книга несомненно является и тем, и другим, она никак не укладывается в означенные этими словами рамки. Слишком сильно в ней ощутимо художественное начало, порождаемое не вымыслом, но художественным воображением. Соучаствуя в воспоминании, воображение заодно с ним формирует течение повествования, соотнося подробности протекшей жизни таким образом, что на фоне документальной точности рассказа проступает то, что Набоков любил называть узором судьбы. «Другие берега» - это художественно осмысленная жизнь художника. Вне художественного осмысления все описанные здесь события лишаются всякого значения, вне его они в принципе не могут служить предметом, достойным повествования. Точнее всего было бы определить «Другие берега» как книгу памяти и воображения, откровенно посвященную тому, что составляет нерв набоковского творчества12.
Не настаивая на определении «Других берегов» как произведения художественного по преимуществу, отметим теснейшую связь этой книги с чисто художественными текстами Набокова.
Наделение героев чертами, свойственными их авторам -явление не редкое в классической литературе. Пушкин, с неудовольствием отмечая, что драматические характеры, созданные Байроном, весьма однообразно повторяют характер их создателя, сам щедро делился собственным духовным опытом со своими героями - и с Онегиным, и с Татьяной, и с Моцартом, и с Сальери, и с Гуаном, и с Командором. Гоголь утверждал, что передал героям «Мертвых душ» все худшие стороны собственного внутреннего мира. Психологический комплекс Вадима, Печорина и многих героев драматургии Лермонтова создан по модели авторского самосознания. Можно было бы привести еще огромное множество примеров
12
О воображении как «форме памяти» Набоков писал в «Strong Opinions»: «Говоря о ярком личном воспоминании, мы делаем комплимент не своей способности к запоминанию, но мистическому предвидению Мнемозины, сохраняющей ту или иную подробность, которая может понадобиться творческому воображению» (Nabokov V. Strong Opinions. McGraw-Hill, 1973. P. 78. См. об этом: Александров В.Е. «Потусторонность» в «Даре» Набокова // В.В.Набоков: Pro et contra. С. 388). автобиографизма» художественных произведений. И все они будут мало походить на то, что наблюдается у Набокова.
Подобно многим другим писателям, Набоков передает своим героям целые фрагменты собственной биографии. Так, Мартын в «Подвиге», Себастьян Найт, герой «Смотри на арлекинов!» учатся, как и Набоков, в Кембридже. Мальчик Лужин пишет в своих прописях ту же фразу («Ложь, что в театре нет лож»), что и мальчик Набоков, так же увлекается фокусами, пузелями. Родители Годунова-Чердынцева в «Даре» необыкновенно похожи на родителей Набокова, сходство простирается вплоть до занятий обоих отцов энтомологией, вплоть до ранней и безвременой потери отца автором и героем. Почти вся биография Набокова разошлась по его произведениям, растворилась в них. Семья, детство в усадьбе, Петербург, увлечения теннисом, бабочками, футболом, обучение в Кембридже, писательство, преподавательская деятельность, любовные и семейные отношения - все эти ключевые (как видно из «Других берегов») этапы и эпизоды его жизни так или иначе вошли в его художественные тексты. Иногда даже кажется, что введение автобиографической детали Набоков считал едва ли не обязательным. В финале романа «Дама. Король. Валет», практически лишенного автобиографизма, появляется супружеская пара, которая могла бы остаться неузнанной, если бы Набоков сам не сказал однажды, что изобразил здесь себя и свою жену. Этот образ ни сюжетно, ни фабульно «не функционален». По-видимому, он имел для автора самоценное значение, чем-то сходное с тем, как старые мастера включали в живописное полотно собственный автопортрет. Но не с этими и многими им подобными подробностями связана главная особенность автобиографизма художественной прозы Набокова.
Чрезвычайно существенно, что все эти автобиографические черты, переданные героям, стали предметом повествования в «Других берегах», которые оказались связаны с прозой Набокова, созданной как раньше их, так и позже, единой системой общих тем и мотивов. Некоторые из них специально подчеркнуты. Передавая эпизод ясновидения, произошедший с ним в детстве, Набоков в «Других берегах» делает отсылку к «Дару»: «Будущему узкому специалисту-словеснику будет небезынтересно проследить, как именно изменился, при передаче литературному герою ( в моем романе «Дар»), случай, бывший с автором в детстве» (IV, 148). В результате возникает уже не общность биографии автора и героев - но общность художественной ткани автобиографического и художественных текстов. Это уже не сходство вымышленного сюжета с реальностью, а единство литературного слова, в которое облечены автобиография и вымысел. Пространство собственной жизни Набокова и пространство его художественного слова не просто обмениваются друг с другом своим содержанием - они образуют общее, единое поле, единый текст. Набоков любил подчеркивать единство этого текста. Герои «Машеньки» появляются в качестве эпизодических персонажей в «Защите Лужина». Себастьян Найт сочиняет романы, один из которых («Призматический фацет») прозрачно сходствует с «Машенькой», другой («Успех») - с замыслом Годунова-Чердынцева в «Даре». Герою «Смотри на арлекинов!» вообще переданы и «Машенька», и «Защита Лужина», и «Камера обскура», и «Приглашение на казнь», и «Подлинная жизнь Себастьяна Найта», и «Пнин», и «Ада», и другие произведения Набокова, названия которых лишь закамуфлированы в художественном тексте (скажем, «Машенька» обозначена как «Тамара» - именем, данным Набоковым в «Других берегах» той девушке, история отношений с которой описана в «Машеньке»), Размышления о найденном карандаше и его прошлом в «Прозрачных вещах» отсылают к посвященному истории дуба роману «С^иегсш», который пытается осилить Цинциннат в «Приглашении на казнь». И такие же повторы художественных мотивов возникают в «Других берегах», а потом, когда книга уже написана, в художественных текстах появляются явные и неявные отсылки к ней.
Взаимные отсветы, которые бросают друг на друга автобиографическая книга и художественные тексты, а еще более - размытость границы между ними и является особенностью набоковского автобиографизма, не позволяющей квалифицировать «Другие берега» как произведение чисто автобиографического жанра. Более того: та же особенность не позволяет рассматривать романы Набокова как нечто отдельное от его автобиографии, хотя их трудно было бы однозначно
13 определить как автобиографическую прозу .
Дело заключается в том, что Набоков создал, на наш взгляд, новый тип автобиографической прозы, не укладывающийся в те рамки, которые до него были отведены этому жанру. Выше мы привели примеры автобиографических подробностей, рассеянных по романам Набокова. Но подробностями дело никак не ограничивается. Ибо в романные сюжеты Набоков то и дело вплетает обширнейшие фрагменты своей биографии (либо ее ключевые моменты), которые составляют не менее чем основу сюжета. Сюжет как целое удаляется от биографии автора, но остается немыслимым вне ее.
Из шестнадцати законченных романов Набокова к этому новому типу автобиографической прозы следует отнести по крайней мере шесть: «Машеньку» (1926), «Подвиг» (1932), «Дар» (1937-1938), «Подлинную жизнь Себастьяна Найта» ь Автобиография как жанр с особенно пристальным вниманием изучается в последнее время западным литературоведением. Из числа работ, имеющих отношение к нашей теме, укажем прежде всего следующие: Pascal R. Design and Truth in Autobiography. Cambridge, Mass. 1960; De Man P. Autobiography as Defacement // The Rhetoric of Romantism. N.Y., 1984. P. 67-81; Harris J.G. Autobiographical Statements: Essays on the Autobiographical Mode in the Twentieth-Century Russian Literature. Princeton, 1990. Автобиографизм как «стилистически маркированный литературный прием, представляющий собой эхо жанра автобиографии» исследуется М.Медарич (см.: Медарич М. Автобиография / Автобиографизм // Автоинтерпретация. СПб., 1998. С. 5-32). Особенно близко подходит к нашей теме Ж.Бенчич, которая изучает автобиографическую тему в творчестве О.Мандельштама в контексте русской автобиографической прозы XIX и XX веков, уделяя большое внимание категории памяти, интерпретируемой в философском аспекте. См.: Бенчич Ж. Категория памяти в творчестве Осипа Мандельштама // Russian Literature. 1997. № XLII. С. 115-136; Бенчич Ж. Роль автобиографической памяти в «Шуме времени» Осипа Мандельштама // Автоинтерпретация. С. 155-166.
1941), «Пнина» (1957) и «Смотри на арлекинов!» (1974). Если добавить к этому списку три версии автобиографической книги («Убедительное доказательство», 1951, «Другие берега», 1954, и «Память, говори», 1966), мы увидим, что данный тип прозы составляет значительную часть набоковского наследия и что Набоков работал над ним на протяжении всей жизни, от первого своего романа до последнего. Не следует к тому же сбрасывать со счетов то, что автобиографическая тема неизменно сопутствует лирике Набокова, что она присутствует в его рассказах, что практически все романы Набокова содержат автобиографические детали. Не следует забывать и то, что герой, чей жизненный путь мало сходствует с набоковским, может быть занят на этом пути именно тем, чем занят Набоков. Таким занятием не обязательно служит писательство. Шахматист Лужин, сосредоточенный на узоре своей судьбы, предается тому самому типу духовной активности, которая свойственна сочинившему его автору, хотя и реализует ее иначе, чем он. Во всех этих сюжетах воспоминание (личное воспоминание автора) идет об руку с воображением, реальность и вымысел теснейше сплетены. В результате герой получает вымышленную биографию, которая в то же время является биографией автора.
Если рассматривать творчество Набокова как единый текст, в котором сплавлены жизнь и воображение, экзистенциальное и творческое начала, то окажется, что наибольшую, наивысшую степень своего единства он проявляет как раз в теме воспоминания, которому с равной степенью упоения и напряжения предаются и автор, и его герои, причем многие из них не только вспоминают свое прошлое, но создают (как и их автор) воспоминание-текст. Если Набоков пишет автобиографию, связанную единой системой кровообращения с художественными текстами, то большинство героев его художественных произведений - мысленно или письменно -занято собственной автобиографией14. В последнем
14 Автобиографизму англоязычных романов Набокова, а также созданным в них вымышленным биографиям и автобиографиям посвящена специальная монография: Grabes Н. Erfundene Biographien: Vladimir Nabokovs englische Romane. Tübingen, 1975. завершенном романе Набокова «Смотри на арлекинов!» это единство становится почти головокружительным. Герой-повествователь сообщает читателю: «.я пишу эту косвенную автобиографию - косвенную, ибо главный ее предмет не история обывателя, но миражи романтика и вопросы литературы.» (С V, 173). Выходит, что главное в его автобиографии - его творчество, но творчество этого героя целиком состоит, как уже говорилось, из произведений Набокова. Погруженность в память, в воспоминание становится тем общим качеством автора и героев, которое окончательно размывает границу между автобиографической и сюжетной прозой Набокова.
Выделение этой ключевой особенности творчества Набокова определяет и выбор литературного контекста, в рамках которого следует эту особенность осмыслить не только как индивидуально набоковскую, но и как подготовленную специфическим направлением русской литературной традиции. В заглавии работы мы назвали это направление «автобиографическим». Теперь необходимо сделать оговорки, указать на принцип отбора тех автобиографических произведений, с которыми преемственно и типологически связана тема памяти у Набокова.
Наибольшее число автобиографических произведений приходится на переломные эпохи в жизни России. «Первая волна» - на середину пятидесятых - начало шестидесятых годов XIX века, когда создаются «Детские годы Багрова-внука» Аксакова, трилогия ЛюТолстого, «Былое и думы» Герцена, «Мои литературные и нравственные скитальчества» Ап.Григорьева и др. Затем - слабо выраженная волна конца восьмидесятых - начала девяностых годов («Пошехонская старина» Салтыкова-Щедрина, «Вперемежку»
Н.К.Михайловского и др.). И наконец - мощный поток автобиографической прозы в начале XX века, когда русская литература буквально «заболевает» автобиографизмом и почти все крупные писатели эпохи обращаются к этому жанру. Короленко создает «Историю моего современника», Горький автобиографическую трилогию, И.Вольнов - «Повесть о днях моей жизни», Андрей Белый - «Котика Летаева» и мемуары, Бунин - «Жизнь Арсеньева», Мариенгоф - «Роман без вранья» и т.д.
Из сказанного уже должно быть понятно, что далеко не все мемуары, далеко не любая автобиография или произведение, насыщенное автобиографическими мотивами, могут быть поставлены в общий контекст с набоковским творчеством.
Ни один человек не помнит всей своей жизни. Если представить, что некто вел дневник день за днем, с детства до старости, то прочтя его в конце жизни, он был бы удивлен, как много забыто, а многое бы воспринимал как происходившее с другим человеком. Память стирает некоторые черты и события человеческой жизни, другие делает едва различимыми, третьи же, причем далеко не всегда последние, запечатлены в ней очень ясно и прочитываются легко. Весьма существенно от дневника отличается мемуарный, автобиографический жанр. Он содержит экстракт жизни мемуариста, часто зависящий от той концепции собственного жизненного пути, которая сложилась у автора в момент написания. Такая концепция, как нить Ариадны, указывает выход из логически несоединимых ходов жизненного лабиринта. Но эта же концепция иногда помогает мемуаристу пробиться к глубинному, стертому слою, вспомнить такие эпизоды, которые, казалось, были навсегда забыты.
Вместе с тем, именно концепция, положенная в основание мемуаров или автобиографии, может служить печатью отличия созданного таким образом текста от традиции, родственной Набокову. В «Подлинной жизни Себастьяна Найта» подобный «концептуальный» мемуар становится предметом пародии. Гудмен, бывший секретарь Найта, пишет книгу воспоминаний о нем, построенную на предвзятой концепции - и впадает не только в пошлость, но также и в ложь, порождаемую предвзятым истолкованием фактов. Так, полагая, что нарциссизм - одно из основных качеств Найта, Гудмен, заставший его за наклейкой газетных вырезок в альбом, уверяет себя и читателей, что то несомненно были отзывы прессы о романах Найта. Между тем читатель уже знает, что альбом, тщательно и тайно составлявшийся Найтом, содержал вырезки с сообщениями о странных, причудливых событиях, никак не связанных с Найтом лично, но чем-то задевших его воображение. Стремясь воспроизвести подлинную жизнь Себастьяна Найта, его брат - он же повествователь в романе - не запасается никакой концепцией, а, напротив того, ищет эту подлинность в россыпи разрозненных, незначительных воспоминаний. Если в этом романе «концептуальный» мемуар -лишь фрагмент повествования, то другой роман - «Отчаяние» целиком построен как основанная на ложной концепции автобиография. Несколько предвзятых установок (сходство повествователя, Германа, со случайно встреченным им бродягой, пылкая преданность повествователю его жены) превращают роман в пространство кривого зеркала, в котором все его содержание оказывается мнимым, а подлинное событие, лежавшее в основе сюжета, остается так и не рассказанным читателю, который может лишь догадываться о том, что и почему в действительности произошло. 15
15 Вполне возможно, например, что главным в замысле Германа было вообще ни разу не упоминаемое намерение погубить Ардалиона. Герману отчего-то чрезвычайно важно, чтобы к моменту преступления Ардалион был отправлен в Италию. Это и происходит - но по дороге Ардалион сходит с поезда. Его возвращение, которое Герман мог легко предугадать, может быть истолковано полицией как тайное, а вся затея с отъездом - как попытка создать видимость своего отсутствия на месте преступления. Этим местом Герман почему-то избирает участок земли, купленный Ардалионом. И именно на имя Ардалиона должна отправить письмо до востребования жена Германа после того, как преступление совершится. Таким образом, тщательно спланированное убийство многими нитями должно оказаться связанным с Ардалионом. Можно даже догадываться о мотиве такого намерения. Герман сам пересказывает целую серию сцен, позволяющих с вескими основаниями предположить, что его жена изменяет ему с Ардалионом. Уверяя читателя в том, что жена фанатично предана ему, Герману, он вместе с тем намекает Орловиусу, из которого хочет сделать будущего свидетеля, на измену жены. Однако все эти (или какие-либо
Итак, Набоков отвергает ценность и подлинность мемуара, в основу которого положена какая-либо концепция, предопределяющая и выстраивающая ход воспоминания. Между тем значительнейшие произведения русской автобиографической прозы содержат в своем основании ту или иную концепцию собственной жизни и, в особенности, - ее исторического контекста.
Это вполне понятно. Ведь всякая автобиографическая проза передает жизненный и житейский опыт автора, подводит итог его размышлениям о тех событиях, что произошли с ним. Такова, например, книга Аксакова «Детские годы Багрова-внука». Главное в ней для автора - продемонстрировать, с какой силой воздействуют на него самого и на людей, его окружающих, устои русской жизни, которые оказывают свое благотворное влияние на всех без изъятия, невзирая на разность характеров, личностей, положений. Личность Багрова-деда неординарна, характеры отца и матери полярно противоположны, личность юного Багрова весьма своеобразна -но все они испытывают мощное воздействие того общего уклада, в который вписаны их отдельные жизни. Такой взгляд позволяет ввести в единое русло множество разрозненных событий и фактов, он придает повествованию спокойную эпичность. Мелочи бытия важны сами по себе, сюжет развивается естественно, как сама жизнь с чересполосицей радостей и горестей. Частная семейная жизнь становится другие) догадки навсегда останутся не более чем догадками. Текст романа построен как детектив-загадка, оставленная без разгадки. Окончательная разгадка в принципе невозможна потому, что читатель никогда доподлинно не узнает, о чем Герман умалчивает и какая именно ложь содержится в его рассказе - ясно лишь то, что рассказ очевидным образом искажает случившееся, и искажает именно потому, что в его основание положена предвзятая концепция. Предвзятость эта разоблачается недвусмысленно. Герман исходит в своем замысле из того, что внешность бродяги тождественна его собственной. Но его способность к установлению тождества разоблачена в тексте романа как мнимая: он отождествляет две картины, между тем как на них изображен всего лишь сходный (но не тождественный) набор предметов. предметом одновременно эпическим и лирическим - и это вызывает двойной интерес к рассказу о ней. Жизненный опыт и его концептуальное осмысление формируют предмет повествования и способ его предъявления читателю.
У Набокова имеется весьма парадоксальный отклик на «Детские годы Багрова-внука». Он дан в «Аде», насыщенной ироническими отсылками к русской классике. Существенно, что ироническое освещение здесь не имеет однозначного соответствия негативной оценке того или иного упоминаемого произведения. Классические тексты освещаются двойным светом, как бы одновременно попадая в поле притяжения и отталкивания. В таком же двойном освещении появляется и фигура Аксакова. «Ада» и повторяет, и пародирует автобиографическое повествование, обращенное к детству, сосредоточенное на этой первой поре человеческой жизни. Если всякая пародия, по ставшему уже каноническим учению Тынянова, двупланна, то в «Аде» пародия отличается тем, что ее «первый» план непосредственно вторгается в повествование, монтируется прямо в него - но в искаженном, произвольно разобранном на составные части виде. В детском мире Вана появляется «целомудренный, ангельски кроткий русский учитель» Андрей Андреевич Аксаков (С IV, 146-147). Сразу же вслед за ним на страницах воспоминаний появляются Багровы -дед и внук. Ни сюжетно, ни фабульно они с учителем не связаны - их вовлекает в стихию повествования самый звук его имени, произнесенного, несомненно, затем, чтобы вызвать к жизни этот, уже ставший архаическим, пласт русской автобиографической традиции. Его архаику Набоков подчеркивает в авторских примечаниях к роману: «Багров внук - отсылка к «Детским годам Багрова-внука», сочинению малозначительного писателя Сергея Аксакова (1791- 1859 н.э.)» (С IV, 572). Аксаков оказывается устаревшим настолько, что необходимо пояснить читателю, в какой, собственно, эре он жил. Об отношениях Вана-ребенка к Багрову-внуку свидетельствует следующий эпизод: Ван отправился на прогулку «по мрачному еловому бору, вместе с Аксаковым, своим учителем, и Багровым-внуком, соседским мальчиком, которого он дразнил, поколачивал и всячески изводил насмешками, милый был, тихий парнишка, тихо истреблявший кротов и прочую пушистую живность, видимо, нечто паталогическое» (С IV, 148). Тем самым, казалось бы, исчерпывающе охарактеризовано и отношение мемуариста-Вана к мемуаристу-Аксакову - если бы не одна деталь. Целомудренный Андрей Андреевич с его фамилией, влекущей за собой воспоминание о книге Аксакова, избран Набоковым Вану в учителя. «Детские годы Багрова-внука» отвергаются как нечто, вызывающее насмешки и «поколачивания» - и тем не менее включаются в ткань набоковского повествования, а имя Аксакова отдается учителю его героя. В «Аде», построенной, подобно «Другим берегам», как книга памяти, автобиографическая проза Аксакова трактуется как достойная упоминания - и в то же время забвения. Эпизод с Багровыми, дедом и внуком, завершается сообщением, что о том лете, когда они участвовали в его жизни, Ван не сохранил ни малейших воспоминаний. Книга Аксакова, этот семейный эпос, трактуется как забытая, но тем не менее - основа жанра.
Вернемся, однако, к вопросу о концептуализме этого жанра. Если концептуальное осмысление формирует аксаковский угол зрения на автобиографический материал, то еще в большей степени это относится к автобиографической прозе Герцена, хотя предмет и способ повествования здесь совершенно иные. Читательский интерес предопределен уже тем, что сама жизнь Герцена - готовый авантюрный роман, она насыщена сюжетными сломами и непредсказуемыми поворотами. Личная жизнь Герцена, его личная любовная история - это высокая трагедия, столь яркая и необычная, что могла бы составить основу романа в духе Гете (любовь, самопожертвование, измена, борение духа, смерть). Герцен -человек действующий. Кроме того, в отличие от Аксакова, он -человек исторический. Он - свидетель важнейших исторических сдвигов: войны 1812 года, восстания декабристов, смены царей, отмены крепостного права (все это остается за пределами автобиографической прозы Аксакова, замкнутой в круге усадебной и провинциальной жизни). Герцен осознает себя не только как свидетеля генеральных событий истории, он - ее участник, человек, активно влияющий на жизнь России. Он знает, что его имя и его биография войдут в состав исторической памяти. Он лично знаком с выдающимися людьми его времени - как в России, так и в Европе. У него есть основания писать мемуары в точном смысле этого слова. Свидетель и участник истории общества, он описывает свою жизнь и соприкоснувшиеся с ним чужие жизни, не сомневаясь в том, что описанное им станет национальным достоянием, частью национальной истории.
Другая важнейшая составляющая автобиографической прозы Герцена - его философствующая рефлексия. «Думы» для него так же важны, как и «Былое». Его путь от религиозности к весьма своеобразному идеалистическому атеизму, к гордому и высокому разочарованию - яркий эпизод духовных исканий русского человека XIX столетия. Концептуально осмысленный предмет повествования налицо в мемуарах Герцена.
Не обсуждая масштабов личности и дарований, можно сказать, что подобные мемуары написал и Короленко. Он тоже участвовал в общественном движении, встречался с людьми, сыгравшими в нем заметную роль, испытывал влияние идей времени и сам формировал идеологию эпохи. События его жизни могли бы послужить хорошей основой общественно-политического романа в духе Писемского или Тургенева. Все это определяет предмет «Истории моего современника» - но, в отличие от Герцена, Короленко не желает ставить себя в центр собственных мемуаров. Во вступлении «От автора» он подчеркивает, что его произведение - не биография, потому что он не заботился о полноте биографических сведений, не исповедь, так как он «не верит в возможность и полезность публичной исповеди» и не портрет, «потому что трудно рисовать свой портрет с ручательством за сходство»16. Личные, интимные переживания остаются за пределами повествования. Великолепно написанная глава «Детская любовь» вообще оказывается исключенной из книги, поскольку не соответствует по своему содержанию ее общему замыслу. Не «я», а «мы» важно для Короленко - отсюда и название его книги, точно фиксирующее тот концептуальный угол зрения, под которым будет рассмотрен предмет мемуаров.
Заметим, что именно вариант мемуаров, выработанный Герценом и Короленко, был воспринят как культурная норма. Человек и история, личная судьба, омытая волнами
16 Короленко В.Г. Собр. соч.: В 10 т. М., 1954. Т. 5. С. 8. исторических событий - это стало формой неразъемлемого двуедииства. Неверно было бы думать, что установка на историзм личной судьбы была установкой идеологической. Скорее она была установкой общекультурной. Мистер Гудмен в «Подлинной жизни Себастьяна Найта» не представляет себе задачи мемуариста иначе как через демонстрацию исторической предопределенности судьбы и характера художника. По Набокову, подобная установка неизбежно обрекает мемуариста на штамп: «В такое время. пышущее жгучими проблемами, когда. экономическая депрессия. отвергнутый. обманутый. простой человек. рост тоталитарного. безработица. следующая сверхвеликая война. новые аспекты семейной жизни. секс. структура Вселенной» - издевательски пересказывает книгу Гудмена о Себастьяне его брат (С I, 119).
Следование «исторической» или «общественно-исторической» концепции - не единственный способ организации автобиографического повествования на довольно жесткой концептуальной основе. Классическим примером другого типа концептуального построения может служить трилогия Льва Толстого «Детство», «Отрочество», «Юность».
Первоначально Толстой планировал создать почти авантюрный сюжет. Его герой должен был быть незаконнорожденным, что давало возможность развернуть неожиданные и увлекательные коллизии. Но от этой мысли Толстой отказался, и самый первый эпизод его романа полемически соотносится с напряженно сюжетным типом повествования. Николенька Иртеньев просыпается оттого, что Карл Иванович ударил хлопушкой над его головой и муха упала ему на лицо. С обычной точки зрения это событие - более чем незначительное. Но для героя Толстого оно явилось именно «пробуждением», пробуждением к нравственной жизни, к работе совести, к этической работе духа. На место фабульной событийности Толстой ставит этическое событие - оно и формирует сюжет «Детства», «Отрочества», «Юности».
Художественная структура трилогии Толстого как бы включает в себя элементы научного исследования, подобного, например, трактатам Руссо. Об этом свидетельствует даже само предполагаемое заглавие произведения - «Четыре эпохи развития». Четыре потому, что по первоначальному замыслу за
Юностью» должна была следовать еще одна часть -«Молодость». Толстой ставил своей задачей понять и описать законы становления личности и, разделив развитие человека на отдельные этапы (эпохи), точно сформулировать специфические особенности каждого из них.
Каждая часть трилогии Толстого имеет центральную главу (в «Детстве» она называется «Детство», в «Юности» -«Юность», в «Отрочестве» - «Отрочество»), в которой как бы суммируется все сказанное, дается выраженный в логических категориях вывод, поясняющий как предыдущее, так и последующее повествование. В главе «Детство» Толстой определяет основной эмоциональный настрой детской «эпохи развития», выделяет задающую поведение героя психологическую доминанту. Это прежде всего «невинная веселость»17.
Второй характерный признак внутреннего состояния героя
18 в период детства - беспредельная «потребность в любви» . Первая часть трилогии по существу и повествует о любви Николеньки к самым различным людям: к Карлу Иванычу, maman, папа, брату Володе, Наталье Савишне, Катеньке, Сереже Ивину, Сонечке. Любовь к ним имеет свои оттенки и полутона, и Толстой отмечает их. Но для автора важнее всего само наличие этой потребности как центральной и определяющей человека.
Вторая эпоха развития» резко отличается от первого периода. Прежде всего потому, что потребность Николеньки любить всех окружающих теряет остроту и непосредственность. В «Отрочестве» есть даже глава, названная «Ненависть», -абсолютно невозможная в первой части. Главное место в жизни героя в это время занимает не столько чувство, сколько разум, рассудок, логика. Теперь он часто воображает себя «великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые
19 истины» .
Николеньке Иртеньеву в этот период открываются некоторые положения целого ряда философских систем, которые он и пытается применить на практике. Мы видим, как
17 Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 22 т. М., 1978. Т. 1. С. 54.
18 Там же.
19 Там же. С. 168. он осознает и стремится использовать в повседневной жизни некоторые истины стоицизма («Счастье не зависит от внешних причин, а от нашего отношения к ним» ), эпикуреиства
Человек не может быть иначе счастлив, как пользуясь
2 1 настоящим и не помышляя о будущем» ), солипсизма и скептицизма («Кроме меня никто и ничто не существует»""), философии Платона или буддизма («Мы, верно, существовали прежде этой жизни, хотя и потеряли об этом воспоминание» Склонность к философствованию, анализу, размышлению, «умствованию», безотчетная и бессознательная вера в разум -вот что, по мнению Толстого, определяет этот период жизни. Поэтому сейчас более всего волнует и радует Николеньку, когда о нем отзываются как о человеке умном; отзывы отца («про меня папа сказал как-то, что у меня умная рожа»24), учителя, которого он ранее ненавидел («когда он говорит, что с моими способностями, с моим умом стыдно не делать того-то и того-то, мне кажется даже, что я люблю его»25), доставляют ему глубокое удовлетворение.
В третьей части трилогии душевное состояние героя снова меняется. Начинается эта часть со своеобразного «введения»: «Что я считаю началом юности» - озаглавлено оно. Если в отрочестве , в период «умствования», Николенька размышлял о «назначении человека», о будущей жизни, о бессмертии души, то теперь на первый план выступают проблемы нравственные. Ему открывается «новый взгляд на жизнь, ее цель и отношения». Этот новый взгляд - теория нравственного совершенствования.
Если раньше теории «нравились только <.> уму, а не чувству»26, то теперь Николенька иногда испытывает особое состояние, когда рассудок, разум и чувство соединяются, и идея становится внутренним переживанием. Подобному переживанию посвящена центральная глава третьей части
20 Там же. С. 166.
21 Там же.
22 Там же. С. 167.
23
Там же.
24 Там же. С. 177.
25 Там же.
26 Там же. С. 189.
Юность», - в которой Иртеньев открывает для себя логически и одновременно с удивительной глубиной чувствует единство человека и природы, когда кажется, что «природа, и луна, и я, мы были одно и то же»27.
Но возможно ли создать такую схему «эпох развития», которая была бы общей для всех людей, даже если они принадлежат к одному историческому периоду и сословию? Одна из причин, почему Толстой отказался от написания четвертой части романа - «Молодости», вероятно, заключалась в том, что если и можно было найти такую обобщающую формулу этого периода, то скорее всего она бы и упрощала, и схематизировала становление личности человека. Книга закончилась там, где перестала действовать обдуманная и взвешенная концепция.
Укажем еще один вариант автобиографической прозы, чуждой Набокову по своему методу. Примером ее может служить трилогия Максима Горького «Детство», «В людях», «Мои университеты». Рассказывая о своем детстве, а затем юности, Горький тоже следует некой заранее выношенной концепции. Он решает важный для Короленко, Герцена и Аксакова вопрос о человеке и среде. Горькому необходимо понять, как среди «свинцовых мерзостей русской жизни» возникает герой, аналогичный Алексею Пешкову - герой, преодолевший зависимость от среды. Горький приходит к открытию того, что становится для него «законом»: человека создает не среда, а его способность противостоять среде. Наблюдая представителей мещанства, он выводит и еще один «закон» - психологический. Ведущая доминанта мещанской жизни - стремление, даже жажда осудить ближнего, которая насыщает людей гордостью, придает им уверенность и твердость. На этом фоне вырабатывается нравственный критерий, позволяющий освободиться от влияния среды. Нравственный человек, по Горькому, - это тот, кто способен не осудить ближнего, но восхититься им. По-своему решает Горький и проблему религиозную, так или иначе присутствующую практически в любом автобиографическом произведении. Горький очерчивает два типа веры. Первый тип
27 Там же. С. 292. вера деда, вера в карающего, грозного Бога, в того Бога, которого надо бояться. Второй тип - бабушкина вера в Бога, который имеет отношение ко всему, что связано с красотой, природой, добром, прощением. Это вера в Бога, которого нужно и можно любить. Вполне очевидно, что этот очерк религиозной тематики находится в соответствии с тематикой нравственной, обе проблемы поставлены и решены сугубо рационалистически. Для Горького рационализм полностью поглощает и нивелирует собственно религиозную тему, для него не существует в ней аспектов, связанных с мистическим или потусторонним.
Точно также не существует для него, рассказывающего о своей жизни, проблемы памяти или воспоминания. Автобиографизм для Горького равен документализму. Описанный им мир его детства и юности можно сравнить с проходящей перед глазами документальной кинолентой. Каждый эпизод зафиксирован так, что не возникает и тени сомнения в точности воспроизведения, будто между событием и его описанием не прошло никакого времени, способного затемнить, затуманить память или наоборот - осветить прошедшее новым светом. Для Горького, в общем, не существует проблемы времени, ибо время для него - это история, а не некое имманентное качество бытия.
Читая лекции американским студентам, Набоков с большим уважением говорил о Горьком, поскольку в его внутреннем мире была черта, и близкая Набокову, и импонировавшая ему: «.мальчик понял, что на свете бывает счастье и что жизнь - это и есть счастье несмотря ни на что. <.> В своей суровой прозе он подчеркнуто обнажал горькую правду современной русской жизни. И все же каждая его строчка дышала непобедимой верой в человека. Как ни странно, этот художник непригляднейших сторон жизни и ее звериной жестокости был в то же время величайшим оптимистом русской
28 литературы» . Но симпатия к чертам личности Горького не распространялась у Набокова на характерные черты его писательской манеры. Здесь неприемлемыми оказывались
9о
Набоков В. Лекции по русской литературе. М., 1996. С. 374-375. сухая рассудочность и страсть к доказательствам», а также обделенность «остротой зрения и воображением»29.
Работа памяти, направленная на добывание документально точного и кинематографически яркого факта, может характеризовать авторов, принадлежащих к самым разным литературным течениям. Так, например, имажинисту Мариенгофу она свойственна не в меньшей мере, чем реалисту Горькому. Следуя заветам своего литературного цеха, Мариенгоф строит образ, скрепляя в нем высокое и низкое, не отступая от правды, «без вранья». Эпизод, поступок, человек прошлого встают перед взором писателя, а затем и его читателя, зафиксированные с фотографической точностью. И хотя объективно текст Мариенгофа противостоит разрушительной силе времени, сохраняя живые штрихи прошедшего, ничто в авторской манере не говорит о взаимодействии со стихией времени или с силой самой памяти.
Другой, примерно аналогичный, пример «Воспоминания» Тэффи. Записывая их, Тэффи остается верна своей юмористической манере, хотя говорит о самых серьезных вещах. Тэффи сосредоточена не на себе и предупреждает: «.если приходится автору говорить о себе, то это не потому, что он считает свою персону для читателя интересной, а только потому, что сам участвовал в описываемых приключениях и сам переживал впечатления и от людей и от событий, и если вынуть из повести этот стержень, эту живую душу, то будет повесть мертва» . «Живая душа» автора обнаруживает себя прежде всего в умении находить в пережитых и описываемых ситуациях своеобразный «естественный символизм». Так, смысл революции может быть передан через рассказ о некрасивой, никогда никем не любимой женщине, с упоением расстреливающей людей - тех, кто не любил и не полюбит ее. Но задача Тэффи - не в создании символов. Ей важно засвидетельствовать увиденное, описать его как можно точнее. В старости с той же целью он будет создавать портреты своих современников, от Распутина до Алексея Толстого.
Не будем умножать число примеров. Мы совершили краткий обзор тех произведений русской автобиографической
29 Там же. С. 382.
30 Тэффи. Ностальгия. Л., 1991. С. 268 прозы, которые, хотя и обращены, казалось бы, к той же самой теме, что и центральная тема Набокова, не составляют, тем не менее литературной традиции, Набокову родственной. Выделив чужеродные ему качества: концептуализм, рационализм, «объективизм» - назовем теперь те, благодаря которым другие образцы автобиографических произведений могут быть объединены в некий общий контекст, с которым и следует соотносить творчество Набокова.
Главнейшим таким качеством является сосредоточенность на самом процессе воспоминания. Набокову важен не только добытый памятью факт, но и путь памяти навстречу этому факту. В «Даре» говорится о пяти произведениях Годунова-Чердынцева, каждое из которых так или иначе связано с воспоминанием. Это его книга стихов, посвященных воспоминаниям детства, книга о Яше Чернышевском, книга об отце, книга о Н.Г.Чернышевском (внешне - традиционно-биографический роман, основанный на многих фактах, почерпнутых из воспоминаний о Чернышевском, его писем, дневников и сочинений, по существу же - произведение, построенное на том, что чужие мемуарные свидетельства становятся живым личным воспоминанием Годунова-Чердынцева), и книга, призванная восстановить в памяти его роман с Зиной. Из этих пяти замыслов осуществлены лишь два. Читателю предъявляются фрагменты стихотворений и полностью - книга о Чернышевском. Но и три другие сюжета рассказаны - только вместо книг предъявлен либо отвергнутый материал (о Яше Чернышевском), либо материал, собираемый и восстанавливаемый в памяти и воображении (об отце), либо жизненный материал (история отношений с Зиной), которому, будто бы, еще только предстоит стать предметом воспоминания и претворения в слово. Вместо книг - рассказ о создании (или отказе от создания) книг. Этот прием в полной своей чистоте реализован в «Подлинной жизни Себастьяна Найта». Сюжет романа - это история о том, как повествователь писал книгу о своем брате (книгу, построенную на воспоминаниях - своих и чужих). Самой книги как будто нет, есть лишь рассказ о ее подготовке. Но этот рассказ и есть та самая книга, которая должна быть написана. Брат Себастьяна не заковывает его биографию в завершенный, последовательно (от детства - к зрелости) выстроенный текст. Ибо важен не воплощенный и законченный результат воспоминаний, а извилистый, непоследовательный и пунктирный ход памяти, который трактуется как самое точное свидетельство о предмете воспоминания. Понятно, почему документальная манера Горького или объективная манера Аксакова оказываются чужды Набокову.
Воспоминание в интересующем нас аспекте трактуется как нечто противоположное завершенному рассказу о прошлом, рассказу, в котором прошлое получает определенные очертания, предстает как зафиксированная данность. Перефразируя Гумбольдта, можно сказать, что воспоминание для той литературной (и философской) традиции, с которой связан Набоков, - процесс, а не результат. Если «автобиография-результат» (как и всякий результат) может существовать как реальность, отчужденная от вспоминающего, и от этого ее ценность не понижается, то воспоминание в набоковском смысле есть неотчуждаемо личностный акт, оно непременно живое, непосредственное и актуальное. Оно совершается не для того, чтобы закрепить то или иное содержание прошлого - но для того, чтобы сообщить прошлому экзистенциальный статус, равный статусу настоящего. Именно поэтому во многих набоковских сюжетах прошлое вплотную придвинуто к настоящему. Ни дневниковые записи, ни мемуары, в которых зафиксировано прошлое, не решают этой задачи. Необходимо живое воспоминание, при котором прошлое переживается с такой же непосредственностью, как настоящее, так же неотчуждаемо, как мгновения настоящего. Понятно, что подобное воспоминание является чрезвычайно напряженным духовным актом, который включает и припоминание того, что было забыто и утрачено навсегда.
Итак, качество, которое отличает родственную Набокову традицию автобиографической прозы (или поэзии) - это присутствие в тексте, в его разворачивании и предъявлении воспоминания как живого акта, как актуального процесса, не завершенного до написания текста, а развивающегося вместе с ним. Такое воспоминание всегда теснейше сопряжено с самопознанием, которое тоже осуществляется вместе с созданием текста - а не предшествует ему, не отливается в готовую концепцию, подчиняющую себе движение повествования (как в трилогии Льва Толстого).
Этого критерия достаточно, чтобы выделить те произведения русского автобиографического творчества, которые для набоковской темы памяти составляют ближайший историко-литературный контекст. К их числу прежде всего относятся «Котик Летаев» Андрея Белого, «Младенчество» Вячеслава Иванова, «Жизнь Арсеньева» Ивана Бунина. Каждому из этих произведений нам предстоит посвятить особый раздел работы - там и будет аргументирована их соотнесенность с набоковским творчеством.
Несомненной близостью к тому же контексту отличается
3 1 проза Ремизова с ее «панавтобиографизмом» , с неустанной работой творческой памяти, которая «позволяет писателю выйти за пределы не только настоящего, но и определенного
32 ему судьбой исторического времени» . Но память у Ремизова поглощается иной инстанцией - инстанцией легенды и мифа: «Всякая человеческая жизнь великая тайна. И самые точнейшие проверенные факты из жизни человека и свидетельства современников не создают и никогда не создадут живой образ человека: все эти подробности жизни - только кости и прах. Оживить кости - вдохнуть дух жизни может легенда и только в
33 легенде живет память о человеке» . Отчасти по этой причине, отчасти же потому, что рамки исследования поневоле должны быть так или иначе ограничены, монографическому анализу будут подвергнуты только три произведения: Белого, Иванова и Бунина, хотя их именами интересующая нас традиция не исчерпывается. К ней же можно было бы отнести поздние
3 1
Определение С.Н.Доценко: Доценко С.Н. «Автобиографическое» и «апокрифическое» в творчестве А.Ремизова // Алексей Ремизов: Исследования и материалы. СПб., 1994. С. 33.
32 Слобин Г.Н. Проза Ремизова. 1900-1921. СПб., 1997. С.
18.
Ремизов А. Тургенев-сновидец // Ремизов А. Огонь вещей. М., 1989. С. 153. О единстве памяти и воображения у Ремизова см.: Аверин Б.В., Данилова И.Ф. Автобиографическая проза А.М.Ремизова // Ремизов А. Взвихренная Русь. М., 1991. С. 13-14. незаконченные воспоминания Л.Толстого, с известными оговорками - автобиографическую поэзию Блока, автобиографическую прозу Пастернака, Пришвина или Зощенко. Но в качестве предмета для пристального внимания мы выбрали тех авторов и те тексты, которые, на наш взгляд, достаточно репрезентативны и дают выразительное представление о том русском контексте, с которым соотносится автобиографическая тема в романах Набокова. Западные параллели также остаются за пределами диссертационной работы. Сделав эти необходимые оговорки, продолжим предварительный обзор темы.
Набоков не получил ярко выраженного религиозного воспитания. В семье соблюдались лишь некоторые обряды, отмечались лишь некоторые церковные праздники (Пасха, например). Став писателем, он не выразил пристрастия ни к одной конфессии, пренебрегая «общими небесами» и подчеркивая, что у него нет никакого желания странствовать по общепринятым парадизам - чем и заработал себе репутацию человека не религиозного, репутацию, мало соответствующую его внутреннему миру, но нуждающуюся теперь в пересмотре и опровержении34. Мы не будем специально обсуждать здесь эту проблему - за исключением одного ее аспекта.
Дело в том, что в живой, не застывшей, активной и актуальной памяти, в духовном акте воспоминания содержится тот самый религиозный смысл, который вообще так трудно вычитывается из произведений Набокова. Приведем пока всего один факт в поддержку такого предположения. Умирающий герой романа «Прозрачные вещи», писатель, некоторыми чертами схожий с самим Набоковым, размышляет о том, что есть воспоминания ввиду близкой неминуемой смерти. Он признается, что раньше думал, будто «драгоценные воспоминания истираются в мозгу умирающего до радужной ветоши», теперь же ощущает «совершенно противное: самые пустяковые» его «чувства и таковые же всех людей обрели исполинский размер». Герой полагает, что если бы ему удалось
34 Опровержение подобного взгляда на Набокова стало центральной темой монографии Е.А.Александрова «Набоков и потусторонность». описать всю полноту своего переживания в одной большой книге, «она несомненно стала бы новой Библией, а ее сочинитель - основателем новой веры» (С V, 79).
Обратившись к Библии, мы обнаружим, что воспоминание и память трактуются здесь в том смысле, который может служить базовым для устремлений, получивших свое выражение в интересующей нас литературной традиции. Воспоминание фигурирует в Библии в устойчивом формульном контексте: здесь говорится о памяти перед Господом. Приведем несколько примеров. В 28 главе «Исхода» речь идет об одеяниях священников, для которых следует вырезать на двух камнях имена сынов Израилевых - «это камни на память сынам Израилевым; и будет Аарон носить имена их пред Господом на обоих раменах своих для памяти. <.> И будет носить Аарон имена сынов Израилевых на наперснике судном с сердца своего, когда будет входить в святилище, для постоянной памяти перед Господом» (ст. 12, 29). В 30 главе «Исхода» говорится о приношениях Господу: «.и будет это для сынов Израилевых в память перед Господом, для искупления душ ваших» (ст. 16). В «Числах» говорится о серебряных трубах: «.трубите трубами при всесожжениях ваших и при мирных жертвах ваших; и это будет напоминанием о вас перед Богом вашим» (10:10). В главе 3 Книги пророка Малахии говорится о различии между праведниками и нечестивыми: «. боящиеся Бога говорят друг другу: «внимает Господь, и слышит это, и пред лицем Его пишется памятная книга о боящихся Господа и чтущих его»» (ст. 16).
Итак, память - это память перед Господом, и перед лицом его пишутся памятные тексты, будь то книга или имена на камнях для ритуальной одежды. Во многих других случаях говорится о памяти самого Бога, о том, в частности, что Господь вспоминает завет. Таким образом воспоминание в Библии - это акт связи между Богом и человеком. Связи, которая может быть только живой, актуальной, личной - и никогда не может быть ни отчужденной, ни завершенной, никогда не может предстать как готовый состоявшийся результат - но всегда как актуальный процесс.
В европейской и в русской культуре существовала концепция памяти, альтернативная как тому пониманию, которое явствует из Библии, так и тому, к которому, как нам
3 5 еще предстоит показать, склонился XX век ^ . Это хорошо видно на примере русского XVIII века, где теснейше сопряжены понятия памяти, бессмертия и славы.
Культура XVIII столетия придавала памяти огромное значение. Покрыть себя славой - значит добиться бессмертия, обеспеченного памятью потомков. Великие дела, исторические деяния совершаются не только ради их непосредственного результата - но еще и затем, чтобы быть увековеченными. Монументальная скульптура и одическая поэзия в равной мере служат этой цели. Знаменитая пушкинская метафора «И на обломках самовластья / Напишут наши имена»36 фиксирует типичные для этой культуры представления о славе, бессмертии и памяти. Имена, покрытые славой станут записанным текстом, что и сделает их бессмертными. Выразительно и упоминание «обломков самовластья», вероятно, связанное с разрушенной Бастилией. В основе метафоры - образ неких камней с записанными на них именами. Образ этот, между прочим, очень близок к процитированным фразам из книги «Исход», где речь идет о камнях с вырезанными на них именами сынов Израилевых. Указывая на эту близость, мы, конечно, не имеем в виду установить источник образа - он безусловно опосредован достаточно пространной культурной традицией. Важно другое. Отмеченная близость делает очевидным контраст смыслов. В Библии имена, вырезанные на камне, имеют значение как память перед Господом. Для русской культуры (а также, конечно, и для европейской) памятная надпись на камне значима сама по себе. Акт памятования обеспечен самой
35 Мы рассматриваем лишь те концепции памяти и воспоминания, в рамках которых они трактуются как позитивная ценность. Но культура знает и негативную оценку воспоминания - как средства самоотравления, самообмана, как бредовой мечты, фиксированности на прошлом, которая не дает возможности жить настоящим. Такая оценка ярко выражена, например, в раннем русском символизме - см.: Ханзен-Леве А. Русский символизм: Система поэтических мотивов. Ранний символизм. СПб., 1999. С. 251-262. Там же см. о мотивах памяти и воспоминания в раннем символизме.
36 Пушкин. Поли. собр. соч. М.;Л., 1947. Т. 2. С. 72. фиксацией - не важно, в камне или в слове. На этой фиксации он и замыкается. Точнее сказать так: славное имя или деяние фиксируется той или иной формой памятника, словесного или монументального, который и служит формой бессмертия, напоминанием потомству. Цикл памяти выглядит следующим образом: человек, покрывший себя славой - памятник - человек, глядящий на памятник. Или: человек - памятник - другой человек. Каждое звено цикла вполне автономно и имеет свой завершенный внутри себя смысл. Как видим, эта концепция действительно альтернативна библейской. Можно сказать: эта концепция возникла в результате забвения библейского смысла. Показательна судьба выражения «быть записанным на скрижалях». Для русской культуры эта метафорическая запись и есть самоцель, между тем как библейская скрижаль - это текст-посредник между Богом и человеком.
Описанная модель полнокровно реализуется в пушкинских «Воспоминаниях в Царском Селе» 1814 года. Царскосельский сад - вместилище памятников русской славы -это пространство, где «каждый шаг в душе рождает / Воспоминанья прежних лет»37. Обелиски, камни славы выполняют свое предназначение: служить памятью для потомка, который, ежели он поэт, заново облекает в текст, в письмена славные деяния прошлого. Существенно однако, что подобная оценка лицейского стихотворения Пушкина не может служить исчерпывающей. Как указывает В.Э.Вацуро, «Воспоминания в Царском Селе» ориентированы не только и даже не столько на одическую традицию и на Державина, но
38 прежде всего на историческую элегию Батюшкова . Историческая же элегия, в отличие от оды, в значительной мере сосредоточена на процессе воспоминания. Показательно, что и само название пушкинского стихотворения, акцентирующее слово воспоминание, восходит к батюшковскому «Воспоминанию 1807 года» и его же стихотворению «Воспоминание» (1814). Цикл памяти, замыкаемый памятным
37
Пушкин A.C. Стихотворения лицейских лет. СПб., 1994.
С. 59.
3 8
Там же. С. 550. См. также: Вацуро В.Э. Лирика пушкинской поры: «Элегическая школа». СПб., 1994. С. 167171. монументом, у Пушкина размыкается - через воображение, рисующее картины прошлого.
Мы завели речь о Пушкине далеко не случайно. Набоков, вводя тему памяти, то и дело обращается к Пушкину. Произведения Набокова насыщены цитатами из Пушкина, явными и скрытыми, постоянно заставляющими читателя вспоминать пушкинские тексты. Еще важнее другое. Со слова «воспоминание», как уже было отмечено выше, начинается первый роман Набокова - «Машенька», и само это слово, названное в эпиграфе, является цитатой из «Евгения Онегина». Последний же русскоязычный роман Набокова - «Дар» -завершается обращением к тому же «Евгению Онегину», причем тоже в теснейшей связи с темой памяти. Таким образом получается, что апелляция к воспоминанию и одновременно - к Пушкину - оказывается рамкой, границей, отмечающей начало и конец всех русскоязычных романных текстов Набокова. Эта тесная связь темы воспоминания с пушкинской темой нуждается в осмыслении. Продолжим поэтому анализ пушкинских «Воспоминаний.».
К сюжету воспоминаний в Царском Селе Пушкин обращался по крайней мере трижды (забавное совпадение с фактом тройного переписывания автобиографической книги
39
Набокова) . В 1823 году было написано стихотворение «Царское Село», в 1829 - еще одно стихотворение, озаглавленное в точности так же, как и лицейское: «Воспоминания в Царском Селе».
Тенденция, намеченная в лицейских «Воспоминаниях.», в гораздо большей полноте разворачивается в «Воспоминаниях.» 1829 года. Здесь вновь возникает мемориальное пространство, с «чертогами, вратами, / Столпами, башнями, кумирами богов, / И славой мраморной, и медными хвалами / Екатерининских орлов.»4
40
39 Не будем, впрочем, настаивать на этой цифре. Сюжет воспоминаний в Царском селе (и вновь в соотнесении с элегической традицией - в данном случае с кладбищенской элегией Грея) Пушкин явно предполагал развернуть ив 1835 или 1836 году, набрасывая программу так и не осуществленного произведения, озаглавленного «Prologue».
40 Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 3. С. 190.
Но этот тип памяти, родственный тому, что был воплощен в лицейском стихотворении, представлен лишь во второй, незаконченной части стихотворения 1829 года. Вся же его первая часть реализует воспоминание совсем иного рода. Это воспоминание собственного детства, интимное, индивидуальное, которое, раз начавшись, влечет за собой воспоминание всей последующей жизни, вплоть до мгновения настоящего. Это воспоминание-совесть, так хорошо знакомое нам по Толстому, что мы порой забываем, сколь устойчиво связаны у Пушкина воспоминание и раскаяние. Кроме того, это воспоминание, слитое с воображением - уже не подспудно, как в стихотворении 1814 года, но явно, акцентированно: слово «воображенье» повторено дважды. Воспоминание едино с поэтическим воображением, с творческим актом. Но воспоминание-воображение - это также и набоковский лейтмотив. И еще одна черта, близкая Набокову, представлена в пушкинском стихотворении 1829 года. Помимо прямого воспоминания здесь есть еще и воспоминание воспоминания: в царскосельских садах поэт вспоминает свое отрочество и те поэтические воспоминания, которым он предавался тогда.
Итак, в «Воспоминаниях в Царском Селе» 1829 года сюжет воспоминания реализован в обеих своих ипостасях: в той, которая была сформирована культурой XVIII столетия и в той, которая будет востребована культурой XX века. И совершенно не случайным представляется то, что в первой части стихотворения, где концепция воспоминания противоположна концепции XVIII века, возникает библейский контекст:
Воспоминаньями смущенный, Исполнен сладкою тоской, Сады прекрасные, под сумрак ваш священный
Вхожу с поникшею главой. Так отрок библии, [безумный] расточитель, До капли истощив раскаянья фиал, Увидев наконец родимую обитель, Главой поник и зарыдал41.
Тот же контекст явственно ощутим и в написанном в 1828 году стихотворении «Воспоминание» («Когда для смертного умолкнет шумный день.»), с покаянными мотивами, близкими мотивам псалмов, с высокой архаизированной лексикой, с таинственным упоминанием двух ангелов с пламенным мечом.
С обращенностью к этому источнику теснейше связано то качество пушкинского воспоминания, благодаря которому именно с пушкинского слова начинается сюжет воспоминания в романной прозе Набокова.
Что же касается стихотворения «Царское Село», написанного в 1823 году, то в нем, как кажется, содержится еще одна пушкинская параллель к набоковской теме воспоминания, а именно - к знаменательным словам Набокова о гении тотального воспоминания. Стихотворение «Царское Село», написанное в 1823 году, начинается так:
Хранитель милых чувств и прошлых наслаждений,
О ты, певцу дубрав давно знакомый Гений,
Воспоминание, рисуй передо мной
Волшебные места, где я живу душой.42
Гений воспоминания - это живое и действующее существо, со всем, что есть противоположного между живым существом и замкнутым в себе текстом или памятником («мраморной», «медной» славой). Но противопоставив концепцию памяти-памятника библейскому пониманию воспоминания, и соотнеся последнее с пушкинской природой воспоминания, справедливости ради заметим, что появление мифологической фигуры гения воспоминания у Пушкина и Набокова никак не случайно. Эта фигура знаменует собой меру отстояния светской культуры от библейского источника.
Перечисленными текстами тема воспоминания у Пушкина, естественно, не исчерпывается. Но, быть может, они являются ключевыми по отношению к тому аспекту этой темы, который интересует нас в связи с Набоковым. Пушкин ценил и воспоминания совсем иного рода. Его интересовали подробности великих событий и подробности жизни великих людей. Интересовали его и так называемые Записки Самсона
42 Там же. Т. 2. С. 285.
А.Сансона), парижского палача - читателей «Литературной газеты» он приглашал разделить с ним предвкушение появления этой книги, в которой описаны последние минуты жизни королевских особ, преступников и поэтов, их последние предсмертные слова, мгновение, когда отсеченная голова катится с плеч. Не задаваясь вопросом о подлинности мемуаров Сансона, Пушкин был явно увлечен возможностью получить документальное свидетельство об этих страшных и редкостных фактах. Подобный же факт будет «документирован» в «Приглашении на казнь»43.
В последние годы жизни Пушкин особенно ценил мемуары и активно побуждал знакомых записывать свою жизнь. Он призывал к этому Нащокина, прекрасного рассказчика, - и собственноручно правил начатый было Нащокиным текст. Он подарил М.С.Щепкину специальную тетрадь для его будущих воспоминаний и сам вписал в нее первую фразу: «Я родился в Курской губернии Обоянского уезда в селе Красном, что на речке Пенке»44. В уважении к мемуару как к документу сказался Пушкин-историк - но эта область его занятий и интересов, безусловно пересекающаяся с интересами Набокова-филолога, с художественным творчеством Набокова пересекается в весьма малой степени, и во всяком случае - за пределами нашей темы45.
43 Эта тема, к которой прикоснулся Пушкин, стала, как показано в статье С.М.Козловой «Утопия истины и гносеология отрезанной головы» (Звезда. 1999. № 4. С. 184-189), мотивом, прошедшим через несколько произведений Набокова («Приглашение на казнь», «Ultima Thüle», «Bend Sinister»).
44 Пушкин. Полн. собр. соч. М., 1997. Т. 17 (Дополнительный). С. 301.
45 Набоков, например, написал пространные рассуждения о биографии Абрама Ганнибала, какой она отражена Пушкиным в примечании к «Евгению Онегину» - примечании, в большой мере восходящему к мемуарному свидетельству, найденному Пушкиным в семейных бумагах (Набоков В. Комментарий к роману А.С.Пушкина «Евгений Онегин». СПб., 1998. С. 706-736). Как показал В.П.Старк, ученейший комментарий Набокова преследует в данном случае весьма неожиданную и неявную цель: установить литературную
Впрочем, здесь есть одно существенное исключение. Именно Пушкин-историк и Пушкин-мемуарист (автор «Путешествия в Арзрум» - произведения, основанного на собственных путевых дневниковых записях) появляется в «Даре» - как высокий образец для того жанра воспоминания, который Годунов-Чердынцев хочет воплотить в своей книге об
46 отце .
Обратимся теперь к первой половине XX века - к эпохе Набокова. Именно в XX веке воспоминание и память становятся специальным объектом пристального внимания в русской философской традиции - и подчас получают в ней тот религиозный смысл, о котором уже говорилось. Одной из самых представительных в этом отношении является фундаментальная работа Л.П.Карсавина «О личности» (1929)47. Тема памяти и воспоминания не является здесь центральной, но связанная с ней линия проходит через ключевые смысловые узлы книги.
Согласно учению Карсавина, которое опирается на христианскую триадологию, единство личности тождественно ее духовности. «Синоним единства - дух»48. Но по ходу самопознания, в особенности - теоретического, происходит разъединение личности на «сознающее» я и «сознаваемое» им. Предмет самопознания отчуждается от живого центра личности, утрачивает единство с ним. Этот процесс генеалогию очерченной Пушкиным биографии Ганнибала, обнаружить игру художественного воображения в том тексте, который имеет по своей видимости чисто документальную природу (Страк В.П. Вступительная статья к публикации: Набоков В.В. Пушкин и Ганнибал. Версия комментатора // Легенды и мифы о Пушкине. СПб., 1995. С. 5-9).
46 См. об этом: Rampton D. Vladidmir Nabokov: A critical Study of the Novels. Cambridge University Press, 1984. P.92-94.
47 О связи автобиографизма XX века с проблемой «я», с проблемой идентификации личности см.: Баткин Л. «Неужели вот тот - это я?» // Знамя. 1995. № 2. С. 189-195.
48
Карсавин Л. О личности // Карсавин Л. Религиозно-философские сочинения. М., 1992. Т. 1. С. 20. самоотчуждения и разъединения изначально, метафизически единого «я» Карсавин называет умиранием или омертвлением личности. Живым остается собственно «сознающее я», в рамках которого легче всего восстанавливается утраченное единство. Но единство, восстановленное в одних только этих рамках, не может быть подлинным: слишком существенная часть личности останется в этом случае обреченной на смерть. Смерть же должна быть (и может быть) преодолена. Более того: смерть -залог воскресения. «Есть совершенное многоединство, которое, разъединяясь, всецело превозмогает свою разъединенность и, умирая, воскресает. <.> Мы должны и хотим (хотим - если не малодушны) воскресить все, что в нас умирает. <.> Жизнь
49 личности - ее воскресение чрез ее умирание.» .
Именно с этим пафосом - воскресения через умирание - и связана карсавинская концепция воспоминания. Вспоминая самое себя, личность осознает отчужденность, удаленность, мертвенность «прошлого ее аспекта». Желая сохранить свое актуальное (действительное в настоящий момент) единство, личность может отказаться от этого отъединенного от нее прошлого, отбросить его от себя, подобно ящерице, которая спасаясь от поимки, отбрасывает свой хвост. «Впрочем, это не окончательная, не полная смерть. - Отбрасываемое в прошлое и забываемое способно частично ожить. Оно даже придушенно живет, а в нем живет сама, по существу не участняемая личность, обескровленною тенью скользя в ореоле своего прошлого»50 . Залог поддержания этого обескровленного бытия - то же метафизическое единство личности. Личность не может достигнуть полного разъединения, поскольку полная разъединенность и абсолютная множественность означала бы небытие личности. Разъединенное подлежит воссоединению, которое и есть не что иное как самовоскресение личности. Путь воспоминания, начавшийся с фиксации того, что «я в прошлом» отделен от «я в настоящем», движется затем к воссоединению этих ипостасей личности, а следовательно - к воскресению. «Вспоминая мое прошлое, я в некоторой мере воссоединяю его с собою и становлюсь более единым, чем когда о нем не
49 Там же. С. 34, 37, 68. Здесь и далее курсив в цитатах -Карсавина.
50 Там же. С. 42. вспоминал и когда оно, все же будучи мною, находилось как бы вне меня. Я развиваю данную мысль, прослеживая все вытекающие из нее выводы и останавливаясь на них, как на новых, отдельных мыслях, даже забывая о связи их с нею. Несомненно, я разъединяю данную мысль и сам в ней разъединяюсь. Но вот я «опомнился» и начал связывать друг с другом и с нею мои выводы, создавая систему и понимая ее как раскрытость первоначальной мысли. Конечно, я воссоединяюсь и воссоединяю, и я более един, чем в период моих рассуждений, а в моем единстве «богаче» того моего единства, которое было до них»51. Заметим, что подобное воспоминание прежней мысли, воссоединение с нею служит Карсавину не только предметом рассуждений, но и методологическим основанием его работы, которая построена на постоянном возвращении вспять, на увязывании каждого нового шага с предыдущими. Воспоминание лежит в основе самой практики карсавинской мысли: совершив каждое новое движение, она вновь и вновь оглядывается назад, каждый раз захватывая в своем поступательном движении все свое прошлое содержание.
Обратим внимание еще на одну подробность построений Карсавина - на подробность, которая окажется существенной при анализе темы времени у Набокова, теснейше связанной с темой воспоминания. По Карсавину, «разъединенность личности, как взаимоисключаемость «я» и «моего» и производная взаимоисключаемость моментов этого «моего», является пространственностъю» личности52. Альтернативой пространства как правило выступает время. Но у Карсавина способность личности к самовоссоединению или самовоскресению (то есть к духовному движению, альтернативному разъединению, множественности и умиранию) связана не просто с временем, а с «всевременностью» личности. «Мы должны не только насытить единством то, что сейчас распадается, но и воссоединить прошлое с настоящим, «вернуть» прошлому, ни мало ни умаляя временного качествования личности (ибо оно - сама личность), актуальность прошлого и победить не временность, а ее несовершенство. Иными словами - совершенная личность не
51 Там же. С. 59.
52 Там же. С. 79. вневременна, а сверхвременна или - чтобы и в определении ее не подать повода к отрицанию ее временного качествования, т.е. чтобы под предлогом ее превознесения ее не умалить
53 всевременна» .
Подчеркнем еще один важный момент в учении Карсавина. Собирание, воссоединение, воскресение личности он трактует не просто как способность, вытекающую из метафизических оснований единства личности - но как ее деятельную активность. «Не «вспоминается», но - я «вспоминаю»; не «мысль течет» - «я мыслю»; не «восстает в памяти» - «я вызываю самого себя из небытия»»54. Эта активность предполагает чрезвычайное напряжение всех духовных сил, пожалуй, даже мучительное напряжение. Описывая естественный для человека отказ от такого напряжения, Карсавин резко меняет свой стиль, отступая от строго философского дискурса: «Усиливаясь достичь полноты самопознания, <.> объединить или «собрать» самих себя, т.е. совершенно утвердить себя и утвердить свое совершенство, мы всякий раз кончаем наше усилие вполне добровольным отказом от него. «Довольно! не хочу большего напряжения! Не стоит! -Ну, не опознаю себя, останусь несовершенным. Не все ли равно?» - Такими словами можно примерно передать наше состояние. Только после этой свободной санкции нашего бессилия, только после этого свободного «новоутверждения» нашего несовершенства, «ниспадаем» мы либо в «разъединенность» либо в «бессознательность»»55. В этой точке философская мысль Карсавина прикасается к нерву уже экзистенциальной по своей природе проблематики, описывая не умственное движение, а непосредственное переживание духовного акта, который лежит в основе того типа воспоминания, которому посвящено настоящее исследование.
В данном пункте изысканная схоластика Карсавина смыкается с посвященным психической практике учением Г.Гурджиева. В лекциях, читанных в Англии, Франции, Германии и Америке в первой половине 1920-х годов, Гурджиев подчеркивал, сколь трудным делом для человека
53 Там же. С. 37.
54 Там же. С. 59.
55 Там же. С. 38. являются активная память, внимание, самонаблюдение. «Если вы думаете, что можете наблюдать за собой в течение пяти минут, то это неверно <.>. Если вы просто констатируете, что не можете наблюдать за собой, тогда вы правы»56. Между тем именно эти три рода активности - память, внимание, самонаблюдение - ведут к воссоединению разъединенных центров человеческого «я», к установлению связи между ними. Гурджиев настаивал на том, что вне специальной практики человек не обладает цельностью собственного «я». «Человек -это многосложное существо. Обычно, когда мы говорим о себе, то говорим «я». <.> Этого «я» не существует или скорее существуют сотни, тысячи маленьких «я» в каждом из нас»57. Одни «я» принадлежат интеллектуальному центру, другие -эмоциональному, третьи - моторному. «Память, внимание, наблюдение - это не что иное, как исследование одного центра
58 другим, или прослушивание одного центра другим» . Поэтому один из афоризмов Гурджиева гласил: «Помни сам о себе всегда и везде»59.
Ученик, последователь и популяризатор идей Гурджиева П.Д.Успенский с еще большей отчетливостью развивал эти положения60. По Успенскому, человек должен стремиться к постоянству своего «я». Исходно же у него нет одного неизменного Эго, ибо нет контролирующего центра, связующего различные жизненные проявления. «Всякая мысль, всякое чувство, ощущение, желание, хотение и нехотение есть некое Я. Эти Я не связаны и не скоординированы друг с другом каким бы то ни было образом. Каждое из них зависимо от перемен во внешних обстоятельствах и от изменения впечатлений. Одно из них механически следует за другим, иные
56 Гурджиев Г.И. Беседы с учениками. Киев, 1992. С. 12.
57 Там же. С. 3.
58 Там же. С. 15.
59 Там же. С. 106.
60 О возможном знакомстве Набокова с идеями П.Д.Успенского и даже о некотором влиянии их на писателя см.: Александров В.Е. Набоков и потусторонность. С. 270-274. проявляются всегда в компании других. Но в этом нет ни порядка, ни системы»61.
К порядку, к связующему различные «я» контролю, к преодолению механистичности человек может прийти через самонаблюдение и память, которые требуют чрезвычайной концентрации усилий. «Во-первых, <.> вы сами себя не помните, т.е. вы не отдаете себе отчета о самих себе, когда стараетесь за собой наблюдать. Во-вторых, наблюдение затрудняется непрерывным потоком мыслей, чувств, образов, эхом прошлых разговоров, фрагментов эмоций, текущих сквозь ваш ум и очень часто отвлекающих внимание от
62 наблюдения» . О памяти Успенский говорит обстоятельно и подробно: «Теперь укажем главный пункт работы над собой. Если мы представляем, что все трудности в работе зависят от того, что мы не можем помнить о себе, то мы уже знаем, что нам делать. Нужно стараться помнить о себе. <.> Самовоспитание <.> должно <.> базироваться на осознании того факта, что мы не помним себя, но что в то же самое время мы в силах себя вспомнить, если мы приложим достаточные усилия и правильным образом. <.> Вы должны помнить, что нами найдено слабое место в стенах механичности. Таково знание о том, что мы сами себя не помним, и осознание того, что мы можем постараться вспомнить самих себя. Вплоть до этого момента нашей задачей было только изучение самих себя. Теперь вместе с пониманием необходимости действительных в нас изменений начинается работа»63.
Учение Гурджиева и Успенского, в значительной степени восходящее к восточным духовным и психическим практикам, обладает критическим минимумом общности с основами философии Льва Карсавина, которая в своем развитии исходит из христианской тринитарной догматики. Для Карсавина залог воссоединения личности - ее исходное метафизическое единство, утрачиваемое лишь в силу несовершенства личности и восстанавливаемое по мере приближения ее к совершенной
61 Успенский П.Д. Психология возможностей эволюции человека // Гурджиев Г.И. Беседы с учениками. С. 118. гтл
Там же. С. 159. Здесь и далее в цитатах - курсив Успенского.
63 Там же. С. 159-160.
ГОСУДАРСТВЕННАЯ
БИБЛИОТЕКА личности Христа. Гурджиев же (а за ним и Успенский) любит повторять, что человек - это машина, или прибегать к немыслимым для Карсавина метафорам типа «человек - это трехэтажный завод» или «человек - это четырехкомнатный дом».
Тем существеннее для нас точки их схождения, центральной из которых оказывается убеждение, что работа памяти ведет к обретению личностью ее единства - убеждение, в обоих случаях основанное на том, что вне специальных духовных и психических усилий личность дробится на множество отлученных друг от друга «я». Когда подобные совпадения встречаются в чужеродных по своим основаниям доктринах, это свидетельствует о том, что они востребованы эпохой, отвечают какому-то очень существенному для нее запросу.
Взгляды Гурджиева и Успенского имеют для нашей темы и еще одно важное значение. Их обоих интересует духовная практика. Память для них - не предмет рассуждений, не интеллектуальная тема, но необходимая компонента духовной деятельности. Этот деятельный аспект памяти окажется, как увидим, чрезвычайно существенным для Набокова. Успенский говорил: «В английском языке нет безличных глагольных форм для человеческих действий. Поэтому нам приходится говорить, что человек думает, читает, работает, любит, ненавидит, начинает войны, драки и т.д. В действительности все это с ним происходит. <.> Если он понимает это, то может научиться большему о самом себе, а тогда возможны и определенные изменения»64. Но так же рассуждал и Карсавин, подчеркивая разницу между «вспоминается» и «я вспоминаю», «восстает в памяти» и «я вызываю самого себя из небытия».
И Гурджиев, и Успенский, и Карсавин говорят о памяти только как о неотчуждаемо личностном акте - или о воспоминании как состоянии личности. У Успенского есть устойчивый термин «самовоспоминание», подчеркивающий, что речь идет о внутреннем деле человека. Эта черта, пожалуй, резче всего проводит границу между «объективированной» памятью - мемуаром или мемориалом - и природой того воспоминания, которому посвящена наша работа. Памятник или рассказ о былых событиях тоже обслуживает память - но это память уже воплощенная, это напоминание, приходящее извне как готовая информация, ее усвоение не требует от человека специальных усилий, направленных на собственную личность. Таким образом, воспоминание, о котором мы будем говорить, теснейшим образом связано с самоустроением личности.
Совершенно особое значение для анализа нашей темы имеют автобиографии философов, отрефлектировавших собственное произведение и его жанровые основания.
Самопознание» Н.А.Бердяева (1940) является именно такой книгой, жестко проанализированной самим автором в предисловии к ней. Жизнь Бердяева была насыщена историческими событиями, впрямую затронувшими его судьбу: «Мне пришлось жить в эпоху катастрофическую и для моей родины и для всего мира. На моих глазах рушились целые миры и возникали новые. <.> Я пережил три войны, из которых две могут быть названы мировыми, две революции в России, малую и большую, пережил духовный ренессанс начала XX века, потом русский коммунизм, кризис мировой культуры, переворот в Германии, крах Франции и оккупацию ее победителями, я пережил изгнание, и изгнанничество мое не кончено. Я мучительно переживал страшную войну против России. И я еще не знаю, чем окончатся мировые потрясения. <.> .я сидел четыре раза в тюрьме, два раза при старом режиме и два раза при новом, был на три года сослан на север, имел процесс, грозивший мне вечным поселением в Сибири, был выслан из своей родины и, вероятно, закончу свою жизнь в изгнании»65. Как видим, это жизнь, погруженная в гущу истории не в меньшей степени, чем жизнь автора «Былого и дум» - произведения, которое Бердяев считал «самой блестящей книгой воспоминаний»66. Но «Самопознание» посвящено не событийной стороне жизни. Предмет этой автобиографии -интроспекция.
Если искать автобиографическое произведение, которое составило бы полярную противоположность «Самопознанию»,
65 Бердяев H.A. Самопознание. Л., 1991. С. 23.
66 Там же. С. 21. то им окажется, пожалуй, «История моего современника» Короленко. Для последнего важна не его собственная фигура, но обобщенная фигура его современника (не «я», а «мы», как было сказано выше). Соответственно производился и отбор материала. С точки зрения Короленко, такие детали биографии автора как то, что ему снились яркие сны, которые, переплетаясь с действительными событиями, «порой страшно усиливали впечатления от этих событий», ничего не дают для понимания умонастроения молодежи 70-х - 80-х годов - и подобные детали устраняются из книги. Интимные, особенно детские воспоминания Короленко оставляет в ее составе лишь в той степени, в какой они нужны для того, «чтобы читатель ознакомился предварительно с той призмой», в которой отражено описываемое время67. Бердяев выдвигает прямо противоположный критерий: «То, что носит характер воспоминаний и является биографическим материалом, написано у меня сухо и схематично. Эти части книги мне нужны были для описания разных атмосфер, через которые я проходил в истории моего духа»68.
Определяя историю духа как главный предмет своей книги, Бердяев осмысляет ее жанровое своеобразие на фоне именно автобиографических произведений. Он даже дает классификацию типов автобиографической прозы классификацию, на которую мы сможем опереться в дальнейших рассуждениях: «Есть несколько типов книг, написанных о себе и своей жизни. Есть, прежде всего, «дневник», который автор вел из года в год, изо дня в день. <.> Есть «исповедь». Блаженный Августин и Ж.Ж.Руссо дали наиболее прославленные примеры. Есть «воспоминания». Необъятная литература, служащая материалом для истории <.>. Наконец, есть «автобиография», рассказывающая события жизни, внешние и внутренние, в хронологическом порядке»69. И далее Бердяев указывает, что его книга не соответствует ни одному из перечисленных типов, ибо она будет историей самопознания.
67 Короленко В.Г. Собр. соч.: В 10 т. Т. 5. С. 8.
ГО
Бердяев H.A. Самопознание. С. 25.
69 Там же. С. 21.
Это слово, ключевое для него и вынесенное в заглавие, чрезвычайно значимо для нас. Мы уже говорили о том, что акт самосознания непременно является компонентой того типа воспоминания, о котором будет идти речь.
Понятие памяти отрефлектировано Бердяевым в категориях, очень близких карсавинским. Бердяев говорит о мучительности забвения, память же называет «самой таинственной силой в человеке», имеющей «активно
70 преображающий характер» . «В памяти есть воскрешающая
11 сила, память хочет победить смерть» - утверждает он, имея в виду вовсе не описательную память-мемуар, а память-самосознание.
С природой самопознания тесно связан подчеркнутый им же самим эгоцентризм автора, лишь частично проистекающий из особенностей его душевного и духовного склада. Основной же причиной этого эгоцентризма, этой сосредоточенной обращенности на собственный внутренний мир является убеждение Бердяева, что «в познании о самом себе человек приобщается к тайнам, которые остаются закрытыми в
72 познании других» . В этом пункте Бердяев неожиданным образом сближается с учением Гурджиева и Успенского, апеллирующим к возможностям человека, обращенным на самое себя, как на наиболее доступный предмет духовной работы. Здесь же - очевидное расхождение с Карсавиным. Для последнего «я» определяется через инобытие и, стало быть, ограничивается им - но и способно к воссоединению с ним. Бердяев, как будто, тоже говорит о подобном воссоединении: «.я мог принять «не-я», лишь сделав это «не-я» содержанием
73 своего «я», введя его в свою свободу» . Но основания интеграции у каждого из философов диаметрально противоположны. Для Карсавина основание воссоединения -метафизическое единство личности и мира, предзаданное личности. Для Бердяева - личностная свобода, тоже метафизическое имманентное качество личности, не терпящей ограничения никаким инобытием. Эта проблематика, вообще
70 Там же. С. 24.
71 г-р
1 ам же.
72 Там же. актуальная в первой половине XX века, значима и для Набокова, причем значима как сама по себе, так и в связи с темой воспоминания - но об этом речь пойдет ниже.
Существенен для Бердяева и вопрос, который с неизбежностью возникает при обращении к воспоминаниям любого рода. Это вопрос о том, может ли быть память точна, возможно ли в принципе правдивое воспроизведение минувших событий. Бердяев считает, что память всегда избирательна -иногда бессознательно, иногда сознательно. А сознательно активная память включает в себя, кроме всего прочего, непременное творческое усилие, совершаемое в момент настоящего. Это творческое усилие обуславливает вторжение настоящего в прошлое. «В книге, написанной мной о себе, не будет выдумки, но будет философское познание и осмысливание меня самого и моей жизни. Это философское познание и осмысливание не есть память о бывшем, это есть творческий акт, совершаемый в мгновении настоящего. Ценность этого акта определяется тем, насколько он возвышается над временем, приобщается ко времени экзистенциальному, то есть к вечности»74.
Сходная оценка высказана в автобиографическом произведении другого философа - П. А.Флоренского. Его «Воспоминания прошлых дней», писавшиеся в 1916-1926 гг. были изданы лишь посмертно. По содержанию эта книга представляет собой вполне традиционные воспоминания, мемуары о себе и своем детстве, причем мемуары, выстроенные на концептуальной основе. Сквозь все произведение проходит стремление автора доказать вполне определенную философему, посвященную соотношению рационального и иррационального в мире, отстоять права иррационального. Рассмотренные в одном только этом аспекте, мемуары Флоренского могли бы показаться выпадающими из интересующей нас традиции. Но дело в том, что по своей форме они представляют собой не что иное как постоянно актуализируемую память. Истина, открываемая Флоренским, не существует вне этой формы, не действительна вне ее, вне того способа, которым она была достигнута. Способ этот - многолетний духовный акт погружения в прошлое.
Не приводя конкретных примеров, Флоренский упрекает исследователей автобиографий и исповедей в том, что они склонны допускать одну и ту же методологическую ошибку. Им кажется, что когда автор изображает свою прошлую жизнь с точки зрения своего нынешнего мироотношения, он неминуемо искажает прошлое, «ретуширует» его. Получается, что только синхронная запись, дневник может адекватно фиксировать события. Верно описано только то прошлое, которое в момент записи еще не было прошлым, а было настоящим. Анализируя свои дневники, Флоренский доказывает несправедливость такой оценки. Он рано начал вести дневниковые записи и теперь, сравнивая написанную задним числом автобиографию с дневниками, делает несколько важных для нашей темы замечаний.
Прошлое, зафиксированное в дневнике, оказывается отчужденным от автора в более поздний момент его жизни. При попытке заглянуть в старые дневники и письма «мое теперешнее сознание, - пишет Флоренский, - выталкивается чуждой их стихией как кусок дерева водою Мертвого моря»75. Те, кто думает, что с помощью синхронных записей можно измерить истинность позднейших воспоминаний, полагают, что в момент настоящего человек полностью беспристрастен по отношению к самому себе - установка, ложность которой очевидна. Кроме того, такая установка предполагает, что в момент настоящего человек обладает «какой-то нечеловеческой мудростью, позволяющей оценивать смысл и значение событий самих по себе, помимо общих линий жизни. Современные записи по необходимости субъективнее, чем позднейший взгляд на те же события, уже обобщающий и имеющий основание выдвигать вперед или отодвигать назад то или другое частное обстоятельство. Многое, что за шумом жизни не было тогда услышано достаточно внимательно, по дальнейшему ходу событий выяснилось как самое существенное, тогда как много и П очень много волновавшего прошло почти бесследно» . Набоков называл прошлое, не воссоединенное памятью, «черновыми партитурами былого»: «Я с удовлетворением
75
Флоренский П.А. Детям моим. Воспоминанья прошлых дней // Флоренский П.А. Имена. М., 1998. С. 844.
76 Там же. С. 845. замечаю высшее достижение Мнемозины: мастерство, с которым она соединяет разрозненные части основной мелодии, собирая и стягивая ландышевые стебельки нот, повисших там и сям по всей черновой партитуре былого» (IV, 236).
Забегая вперед, скажем, что эти слова, как и рассуждение Флоренского, могли бы послужить прекрасным комментарием к композиции многих романов Набокова. А сейчас обратим внимание на другое - на ту предпосылку, исходя из которой Флоренский считает синхронные записи более субъективными, чем позднейшие воспоминания. Для Флоренского истина о человеке выясняется лишь через целостность человеческой личности, а целостность эта не дана ни в какой отдельно взятый момент настоящего, ибо она обретается лишь по прохождении всего жизненного пути. Пристрастность автора воспоминаний связана не с тем, что он переосмысляет прошлое, а с тем, что он не способен переосмыслить его в достаточной степени, поскольку жизненный путь его еще не завершен, и будущее может внести в понимание прошлого много такого, что еще недоступно в настоящем, в момент писания воспоминаний 11.
Воспоминание и познание теснейше сопряжены для Флоренского. Судя по всему, эта сопряженность не вытекала из усвоенной платонической доктрины, а была прочувствована им еще в детстве, начиная с самой ранней его поры. Даже зрительные, обонятельные, вкусовые ощущения усваивались через припоминание. Вот описание впечатлений, испытанных на морском берегу: «Я знал: эти палки, эти камни, эти водоросли - ласковая весточка и ласковый подарочек моего, материнского, что ли, зеленого полумрака. Я смотрел - и припоминал, нюхал - и тоже припоминал, лизал - опять припоминал, припоминал что-то далекое и вечно близкое, самое заветное, самое существенное, ближе чего быть не может»78. То же касается научных познаний, начиная с ученических лет: «.мое личное самочувствие с детства всегда было то, что учиться, то есть в области общих понятий, мне, собственно, нечейу, а надо лишь припомнить полузабытое или довести до
77
Ср.: «Конечно, и теперь, не умерев, мне не рассказать о себе без пристрастия.» - Там же. С. 846.
78 сознания не вполне ясное»79. Так же описано и формирование миропонимания: «Воистину я ничего нового не узнал, а лишь «припомнил» - да. Припомнил ту основу своей личности, которая сложилась с самого детства или, правильнее говоря, была исходным зерном всех духовных произрастаний, начиная
80 с первых проблесков сознания» . Сходные высказывания встречаются в автобиографической прозе Андрея Белого. Так, о греческой философии в «Котике Летаеве» он говорит: «Нечего
81 ее изучать: надо вспомнить - в себе» .
В высшей степени любопытно, что свои воспоминания Флоренский оформляет как дневник, выставляя дату перед каждой записью. Возникает новый тип дневника - дневник воспоминаний, которые тоже получают свою историю, входящую в биографию автора. Воспоминания могут принять вид дневника потому, что каждый акт погружения в них составляет событие духовной жизни - событие, которое может быть зафиксировано, как и любое другое событие настоящего, записываемое в дневник.
Флоренский, ведущий дневник воспоминаний, то и дело обнаруживает себя-пишущего: «Но, впрочем, я пишу что-то не о том, о чем хотел писать, даже как будто прямо
82 противоположное» ; «Вот сейчас, вспоминая этот спектакль, я, пожалуй, соображаю, почему согласились на него родители.»83. Прошлое оказывается проницаемо для крупиц настоящего - не только для настоящего мыслей и оценок, вынашиваемых в течение некоего длящегося настоящего, но и для настоящего сиюминутного, абсолютно синхронного моменту записи. Мы увидим, как будут важны для Набокова такие вторжения настоящего в процесс воспоминаний.
Между природой воспоминаний Набокова и Флоренского вообще очень много общего. Причиной тому, конечно же, не взаимовлияние. Воспоминания Флоренского особенно ценны для нас потому, что в них выпукло предстают черты
79 Там же. С. 828.
80 Там же. С. 791.
81 Белый Андрей. Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 337.
82
Флоренский П.А. Детям моим. Воспоминанья прошлых дней. С. 791.
83 Там же. С. 823. определенного духовного типа, сформировавшегося в эту и несколько более позднюю эпоху. Флоренский сам осознавал это. Он считал, что его миропонимание «через десять, двадцать, тридцать лет станет само собою разумеющимся, и к нему убудут приходить вовсе не в какой-то зависимости от моих размышлений, а сами собою, совершенно так же, как недавно
84 еще своим умом доходили, что «Бога нет».» . В этих словах -большая правда, во всяком случае мы можем ее подтвердить на том материале, который составляет предмет настоящей работы. Индивидуальные переживания и восприятия Флоренского, актуализированные его воспоминаниями, обнаруживают свою общность с переживаниями и восприятиями, описанными в автобиографической прозе Андрея Белого и Бунина, в автобиографической поэзии Вячеслава Иванова и Блока. Примеры этой общности мы приведем в разделах, посвященных каждому их этих авторов. Что же касается общности с Набоковым, то о ней уместно сказать во введении, еще раз подчеркнув, что речь пойдет о чертах мировосприятия, действительно типичного для «нового религиозного сознания», какими бы прихотливо индивидуальными некоторые из них ни казались. По этой причине позволим себе поговорить о Флоренском со значительно большей степенью подробности, чем о других упоминаемых во введении авторах.
Для Флоренского, как и для Набокова, центром притяжения, главнейшим предметом воспоминания является детство. В течение всех десяти лет, пока писались «Воспоминания прошлых лет», Флоренский был внутренне обращен к поре своего детства - к тому, что он называл «детским раем», «Эдемом». Это определение впервые вводится в самом начале автобиографии, и вводится не как случайная метафора, а как продуманная характеристика, как указание на качество, обеспеченное семейной атмосферой: «Я сказал слово «рай», ибо так именно понимаю своего отца - на чистом поле семейной жизни возрастить рай, которому не была бы страшна ни внешняя непогода, ни холод и грязь общественной жизни,
85 ни, кажется, сама смерть» . Набоков, описывая рай своего
84 Там же. С. 855.
85
Флоренский П.А. Детям моим. Воспоминанья прошлых дней. С. 666. детства, заканчивает третью главу «Других берегов» фразой: «Все так, как должно быть, ничто никогда не изменится, никто никогда не умрет» (IV, 173).
Религиозное воспитание в обеих семьях не имело сколько-нибудь ярко выраженной конфессиональной окраски. Отец Флоренского считал, что детское сознание должно оставаться свободным от гнета религиозных представлений. В перспективе это должно было обеспечить «сильное, но бесформенное религиозное чувство»86. Флоренский стал священником, хотя многими (Бердяевым, в частности) оспаривались основания его веры, как расходящиеся с каноническим православием. Идеал же его отца - «сильное, но бесформенное религиозное чувство» воплотил, пожалуй, Набоков (если понимать под бесформенностью не-конфессиональность). Тем не менее тема православия имела для него несомненно большое значение. О том свидетельствует «Указатель» имен, названий и ключевых понятий, приложенный Набоковым к «Speak, Memory!». Указатель составлен очень выборочно, в него вошло далеко не все, и далеко не все имена или понятия отмечены по всей книге - даны лишь важнейшие с точки зрения автора. Слово «православие» не только вошло в указатель. Отмеченными оказались самые незначительные, как будто, его упоминания -всего их в «Указателе» шесть. В их число входит эпизод первого посещения церкви. Нигде, однако, не говорится о форсированно религиозном воспитании. Напротив того, подчеркнуто смешение конфессиональных начал: «Английские молитвы в соединении с православной иконкой, изображавшей загорелого святого, все это составляло невинную смесь, на которую оглядываюсь с удовольствием» (С V, 384). О своей матери Набоков рассказывает: «Среди отдаленных ее предков <.> были староверы, и звучало что-то твердо-сектантское в ее отталкивании от обрядов православной церкви. Евангелие она любила какой-то вдохновенной любовью, но в опоре на догмы никак не нуждалась» (IV, 150).
Литературное воспитание Набокова и Флоренского тоже обнаруживает черты сходства. Флоренский пишет: «.в нашей семье не было бы места Достоевскому. Он со своей истерикою у нас осекся бы, я в этом уверен. <.> .даже романы его, хотя и стояли в шкафу, но, открыто, по крайней мере, никем не читались как что-то сомнительное - в противоположность настольным и провозглашаемым Диккенсу, Шекспиру, Гете и
87
Пушкину» . Позднее Флоренский оценил Достоевского, Набоков же сохранял неприятие его на протяжении всей жизни. В третьем варианте автобиографической книги он говорит о «достоевской раздрызганности» (С V, 562), о невозможной для него «исповеди на Достоевский манер» (С V, 563). (Это не значит, однако, что Достоевский был Набокову вполне и безоговорочно чужд. Когда в «Speak, Мотогу» он упоминает Достоевского, то характеризует его как «автора «Двойника» и проч.» (С V, 355) - выделяя таким образом то произведение, которое считал, по-видимому, наиболее достойным упоминания.) Что же касается любимых семейных авторов, то небезынтересно вспомнить, что отец Набокова написал статью о Диккенсе для четвертого тома «Истории западной литературы» под редакцией Ф.Д.Батюшкова (М., 1917)88. Шекспир и Пушкин - абсолютные величины для Набокова с самого детства: «Бездной зияла моя нежная любовь к отцу -гармония наших отношений, теннис, велосипедные прогулки, бабочки, шахматные задачи, Пушкин, Шекспир, Флобер.» (IV, 245). Расхождение связано только с Гете, которого Набоков не принимал.
Именно семейному воспитанию оба - и Флоренский, и Набоков - были обязаны превосходным знанием природы, знанием специальным, не питающимся одними впечатлениями, но входящим в тонкости научных описаний. Названия редкостных растений и животных - не очень частая черта русской прозы, но у Флоренского и Набокова она возникает с естественностью обращения к хорошо знакомому, ставшему родным, языку. За специальными названиями стоит у обоих способность к гораздо более тонкому, чем это обычно бывает, различению природного мира, способность видеть и воспринимать те детали, которые чаще всего сливаются в некое единое впечатление типа «трава», «зелень», «бабочки», «камни» - впечатление, не способное отзываться на индивидуальные
87 Там же. С. 708-709.
88
См. об этом: Клименко Л.Ф. Библиотека Набоковых // Набоковский вестник. СПб., 1997. № 1. С. 198. особенности трав или бабочек или минералов. Специальные знания - это язык, постигая который можно читать книгу природы, откликаясь на те детали, которые остаются невнятны непосвященному. Герой «Дара» признается, что языком, сформировавшим его прозу, был язык русских натуралистов и путешественников. Не потому ли «русский учитель» в «Аде» получил фамилию Аксакова, что этой чертой - знанием языка природного мира и способностью его преподать - Аксаков, хоть и обрисованный иронично, был все-таки близок Набокову? 89
Поразительной зоркости Набокова, остроте его зрительной памяти, цепкости восприятия зрительных подробностей и значению, которое он придавал этой своей природной особенности корреспондирует выделяемая Флоренским как очень важная черта его индивидуальности острота органов чувств: «Кроме зрения, у меня было очень развито обоняние и слух»90 (далее следует подробнейший рассказ о детских обонятельных и слуховых впечатлениях). В «Других берегах» Набоков говорит: «Допускаю, что я не в меру привязан к самым ранним своим впечатлениям; но как же не быть мне благодарным им? Они проложили путь в сущий рай осязательных и зрительных откровений» (IV, 139).
Обоим им была свойственна особая синкретичность восприятий, доставляемых разными органами чувств. Набоков называл эту особенность «синэстетизмом», определяя ее как «просачивание и смешивание чувств», от которых люди чаще всего «защищены» (IV, 147). Если Флоренский мог говорить о «смуглом запахе»91, то у Набокова запах мог оказаться «шершавым» («Защита Лужина»).
Острота впечатлений, владение языком, способным зафиксировать их богатство в его различенности, изобилие нюансов, воспринимаемых благодаря «синэстетизму» - все это вместе взятое обеспечивало свойственную как Набокову, так и
89
По Набокову, недифференцированное знание природы ведет к стилистической неточности, достойной осмеяния. Так в «Даре» высмеивается Некрасов, в стихах перепутавший шмеля со слепнем.
90 Флоренский П.А. Детям моим. Воспоминанья прошлых дней. С. 716.
91 Там же. С. 717.
Флоренскому любовь к деталям, подробностям как к ценнейшим крупицам бытия, имеющим собственную, неоспоримую, не зависящую ни от чего значимость И это же внушало недружелюбное отношение к концептуализму, к обобщениям, идущим «поверх» подробностей.
Глупо искать закона, еще глупее его найти» - сказано в «Соглядатае» (I, 310). А Флоренский признавался: «.когда приходилось слышать о найденном законе, о «всегда так», меня охватывало смутное, но глубокое разочарование, какая-то словно досада, холод, недовольство: я чувствовал себя обхищенным, лишившимся чего-то радостного, почти обиженным. Закон накладывался на мой ум, как стальное ярмо, как гнет и оковы»92.
Флоренский определял свое мировоззрение как «магический идеализм», настаивал на существовании иррационального начала в мире. У Набокова эти ключевые для Флоренского слова теснейше соседствуют: «Здравый смысл по сути своей аморален, поскольку естественная мораль человечества иррациональна как магические ритуалы, порождаемые ею с незапамятных, затянутых туманом времен»93. Неприятие «здравого смысла» и сопряженного с ним рационального закона обуславливало крайнюю неприязнь Набокова к трем «великим учениям» Х1Х-го и ХХ-го века: к дарвинизму, марксизму и фрейдизму - ставшим для него тремя «жупелами», по поводу которых он всю жизнь отпускал ядовитые замечания.
Поскольку мы коснулись мировоззренческих основ, важно заметить, что они сходствуют у Набокова и Флоренского не только в целом. Для нашей темы еще важнее совпадение чувственных образов, к которым прибегает каждый из них, чтобы описать свое мировосприятие. Флоренский писал: «Природа опрокидывает любой закон, как бы ни был он надежен: есть иррациональное. Закон - это подлинная ограда природы; но стена, самая толстая, имеет тончайшие щели,
92 Там же. С. 820.
93
Набоков В. Искусство литературы и здравый смысл // Звезда. 1996. № 11. С. 66 (перевод с англ. Н.Ермаковой). сквозь которые сочится тайна»94. Здесь почти дословное совпадение с Набоковым: «В земном доме вместо окна -зеркало; дверь до поры до времени затворена; но воздух входит сквозь щели» («Дар» - III, 277).
Этот чувственный по своей природе образ помогает понять, почему для Набокова неприемлемым было прямое, прямолинейное обращение к тому, что называется «последними вопросами бытия». Он любил устроить для читателя испытание, подведя его вплотную к той черте повествования, за которой, как кажется, должен прозвучать наконец ответ на подобный вопрос - ответ, столь напряженно ожидаемый героем, что его жгучее нетерпение передается читателям. Но на этой черте занавес опускается, тайна, к которой рвался герой, остается тайной. Так в «Ultima Thüle» герой ждет - и так и не получает раскрытия тайны посмертного существования, в «Подлинной жизни Себастьяна Найта» герой устремляется к умирающему брату, чтобы услышать из его уст последнюю, предсмертную тайну - и не застает брата в живых. Но добравшись до больницы, где умирал Себастьян, и сидя в палате, где спал другой больной, по ошибке принятый им за Себастьяна, герой прислушивался к дыханию спящего и, проникаясь ритмом его дыхания, понимал, что желание узнать предсмертную тайну отступает как в сущности ничего не значащее. Эта тайна оказалась ему не нужна еще прежде, чем он узнал о ее недоступности (брат, оказывается, умер накануне его приезда). По Набокову, в этом отказе от стремления раскрыть тайну -благородное целомудрие героя. Заменой напрямую открытой тайны становится для героя то внутреннее понимание чего-то важнейшего (словесно не эксплицированного), которое приходит к нему, пока он сидит у кровати случайного человека, уверенный, что рядом с ним - спящий Себастьян. Можно было бы счесть, что это ирония судьбы: наибольшая близость с братом достигнута благодаря обману чувств, переживания оказались связаны с посторонним человеком. Но главное в том-то и заключено, что постижение приходит не напрямую, не через передачу тайны из уст в уста, даже не через непосредственный контакт с посвященным - оно приходит
94 Флоренский П.А. Детям моим. Воспоминанья прошлых дней. С. 827. опосредованно, неким косвенным путем, и этот косвенный путь оказывается единственно верным.
Неприличие» прямого взгляда на тайные основы бытия, предпочтение ему взгляда косвенного, «подглядывания» подробно описано Флоренским: «Бытие в основе таинственно и не хочет, чтобы тайны его обнажались словом. Очень тонка та поверхность жизни, о которой праведно и дозволено говорить; остальному же, корням жизни, может быть, самому главному, приличествует подземный мрак. Правда, влечет познать его, но это надлежит делать именно подглядывая, а не нагло рассматривая пристальным взглядом, - доходить до неведомого «каким-то незаконнорожденным рассуждением», как говорил о познании первичного мрака материи Платон, но никак не внятными, да еще вдобавок сообща, силлогизмами»95.
Этот пассаж может служить комментарием к одному весьма парадоксальному заявлению Флоренского - заявлению, которое мог бы сделать и Набоков, будь он склонен формулировать философемы: «Покровами вещества не сокрывались в моем сознании, а раскрывались духовные сущности; а без этих покровов духовные сущности были бы незримы, не по слабости человеческого зрения, а потому, что нечего там зреть»96. Постулат о «покровах раскрывающих» Флоренский связывал с природой символизма, пояснял с его помощью свою склонность к символизму. Между тем традиционный, «канонический» символизм утверждает движение как раз противоположное: сквозь покровы вещества -к духовным сущностям, покровами сокрытым. Если Набоков и сохранил преемственную связь с символизмом, то это был символизм, переинтерпретированный именно в том смысле, какой выражен Флоренским.
Восторг перед «покровами вещества», свойственный как Флоренскому, так и Набокову, вероятно, предопределил еще одно их, казалось бы, совершенно частное, совпадение: любовь к фокусам, к содержащейся в них иллюзии чуда. Флоренский рассказывал: «Фокусы привлекали мое воображение, побуждая в самом понятном, по-видимому, сочетании действий и приемов, мне разъясненных и мною отлично усвоенных, все же
95 Там же. С. 706.
96 Там же. С. 793. видеть какой-то иррациональный остаток: понятно - и все же что-то большее простого сочетания ловких приемов. Я знал, как делается фокус, подобно тому, как я знал, почему происходит известное явление природы; но за всем тем, и в фокусе, и в явлении природы, виделось мне нечто таинственное, которого не могли разрушить никакие уверения старших. Самая
97 видимость чуда уже была чудесна» . В статье, специально посвященной иллюзии («Закон иллюзий»98), Флоренский подчеркивал: не следует думать, что иллюзия порочит познавательную ценность акта, в котором она участвует, ибо она - «существенно важный фактор восприятия»99.
О значимости влияния, которое в детстве оказали на него фокусы, Набоков говорил в интервью французскому телевидению шо. Эту автобиографическую черту он передал Лужину, а затем воспроизвел ее в «Других берегах». Здесь Набоков описал фокус с исчезновением монеты, накрытой стаканом, который показывал ему гувернер. Разгадка фокуса в том, что отверстие стакана заклеено клетчатой или разлинованной бумагой - такой же, как та, что лежит на столе под монетой. Клетки или полоски бумаги на столе и стакане должны совпасть. «Иначе не будет иллюзии исчезновения. Совпадение узоров есть одно из чудес природы. Чудеса природы рано занимали меня» (IV, 225). Характерно движение мысли Набокова: от описания фокуса - к теме иллюзии, от нее -к центральной для всего его творчества и миросозерцания теме узоров (о ней написано очень много, вернемся к ней и мы), далее - к теме чудес природы. Круг влекущих одна другую ассоциаций - тот же, что и у Флоренского, за исключением темы узоров, специфически свойственной только Набокову.
Отметим " еще одно совпадение частностей, следуя набоковской уверенности в том, что частности порой важнее
97 Там же. С. 805.
98 Статья впервые опубликована в кн.: Труды по знаковым системам. V. Уч. зап. Тартуского гос. университета. Вып. 284. Тарту, 1971. С. 513-521.
99 Там же. С. 514.
100Набоков В.В. Из интервью Бернару Пиво на французском телевидении. 1975 г. // Звезда. 1999. № 4. С. 5152. прямолинейных генеральных линий. Почти всем детям свойственна любовь строить домики, шалаши - любые тесные укрытия, само пребывание в которых чем-то очень дорого им. И Флоренский, и Набоков описывают это детское пристрастие. Набоков предваряет рассказ о тесном туннеле из диванных валиков и о шатре из простыней и одеяла заявлением: «Первобытная пещера, а не модное лоно, - вот (венским мистикам101 наперекор) образ моих игр, когда мне было три-четыре года» (IV, 138). А вот как говорит о том же Флоренский: «Отверстия казались таинственными жилищами Неведомого и перекликались с вожделенными пещерами, подземельями, погребами и темными чердаками, с ямами, канавами, туннелями и длинными коридорами; за всеми ими я признавал силы первичного мрака, в котором родилось все существующее, и мне хотелось проникнуть туда и навеки поселиться там» 102. Совпадение было бы полным, если бы не предварительная черновая запись Флоренского, идущая вразрез с набоковским отвержением «модного лона». По прихотливой игре случая (несомненно порадовавшей бы Набокова, так любившего вводить в повествование неожиданные, немотивированные и тем более знаменательные совпадения) запись кончается словом «Бабочки» - словом, превратившимся в один из символов набоковского творчества. Приведем эту запись целиком: «Мой интерес к червоточинам, отверстиям - интерес к пещерам. Не
1 П^ есть ли это интерес к утробе, к матери? Бабочки» .
Если это совпадение - неожиданное и более или менее случайное104, то общность в переживании чувства времени
101 Имеются в виду последователи Фрейда.
102
Флоренский П.А. Детям моим. Воспоминанья прошлых дней. С. 687.
103 Там же. С. 886.
104 Ход мысли Флоренского, вероятно, был связан с метаморфозой бабочки, с тем ее «пещерным» прошлым, которое она переживает на стадии куколки. Не ставя себе немыслимой задачи очертить весь спектр значений, связанных у Набокова с представлением о бабочке, отметим лишь, что эта метаморфоза, это превращение червячка-личинки в твердую куколку с тайной внутри, тайной, которая пресуществляется в прекрасное крылатое создание, безусловно занимала его и
Набоковым и Флоренским вовсе не удивительна. Самый пафос воспоминания, годами переживаемая погруженность в прошлое выработала у каждого из них отвержение понимания времени как чего-то преходящего. Флоренский признавался: «Время никогда не мог я постигнуть как бесповоротно утекшее; всегда, насколько помню себя, жило во мне убеждение, что оно куда-то отходит, может быть, именно в эти самые скважины и пещеры стекает и там скрывается, засыпает; но когда-то и как-то к нему можно подойти вплотную - и оно тогда проснется и оживет. Прошлое - не прошло, это ощущение всегда стояло предо мною яснее ясного»105. Любая последовательность воспринимается Флоренским как «единовременная» (вспомним тезис Карсавина о «всевременности» совершенной личности), поэтому время утрачивает характер дурной бесконечности, становится «уютным и замкнутым», приближенным к вечности106. Набоков в «Других берегах» утверждает главное в своем отношении с временем: «.былое у меня все под боком, и частица грядущего тоже со мной. <.> Признаюсь, я не верю в мимолетность времени - легкого, плавного, персидского времени! Этот волшебный ковер я научился так складывать, чтобы один узор приходился на другой» (IV, 213). Взаимоналожение узоров прошлого и настоящего - задача, сопровождающая любое набоковское воспоминание - исключает представление о времени как об устремленной вперед прямой, никогда не возвращающейся к пройденному ею пути. Движение времени вперед одновременно приводит к его возвращению вспять, и это делает время «круглым» (Флоренский называет его «замкнутым»): «Безграничное на первый взгляд время есть на самом деле круглая крепость» (IV, 136). Такое время может быть описано в категориях пространства (что нередко и происходит у Набокова) - но пространства особого. Представление о круглых крепостных стенах заставляет вспомнить слова о сквозняке из вечности - этом воздухе, который «входит сквозь щели» («Дар» - III, 277). неоднократно была им описана. В этом отношении совпадение не кажется таким уж случайным.
105 Там же. С. 686.
106 Там же. С. 739.
Нелинейность, закругленность, «сложенность» времени предопределяет особенности композиции у Набокова. Он очень редко рассказывает биографию - свою или героя - в прямой последовательности событий. Дату своего рождения в «Других берегах» он приводит лишь в восьмой главе (ровно в начале второй половины книги, если учесть, что всего в ней четырнадцать глав). Сообщению этой даты предпослана весьма выразительная фраза: «Сейчас тут будут показывать волшебный фонарь, но сперва позвольте сделать небольшое вступление. Я родился 10-го апреля 1899-го года по старому стилю в Петербурге.» (IV, 223). Такая «сбитая» композиция, отнесение начала повествования в его середину и тому подобные приемы известны русской литературе еще со времен романтизма. Но в ту раннюю романтическую пору важен был сам пафос «неправильности», нарушения логики, сковывающей поэтическую истину о мире. У Набокова же в сходных случаях -лишь видимость нарушения логики, на деле же - строжайшее, точнейше выверенное ее соблюдение. Только это логика не линейного, а «круглого времени», логика того умелого складывания персидского ковра времени, при котором узор должен в точности прийтись на узор (как и в фокусе со стаканом).
Воспоминания Набокова, как и воспоминания Флоренского, постоянно возвращаются к детству. Исследователи склонны отождествлять набоковскую тему детства с ностальгической темой. С их точки зрения, детство для Набокова - рай, утраченный вместе с родиной, самая счастливая, самая совершенная пора его жизни, предмет постоянной неизбывной тоски107. На наш взгляд, такая
107
Наиболее отчетливо эта точка зрения выражена В.Ерофеевым. См.: Ерофеев В.В. В поисках потерянного рая : (Русский метароман В.Набокова) // Ерофеев В.В. В лабиринте проклятых вопросов. М., 1990. С. 162-204. Также см., напр.: Sergl А. Mein Russland als verlorenes Paradies: Russlandbilder in Vladimir Nabokovs Autobiographik // Wiener Slavistischer Almanach. München, 1997. Sonderband 44. S. 269-310; Барковская H.B. Художественная структура романа В.Набокова «Дар» // Проблемы взаимодействия метода, стиля и жанра в советской литературе. Свердловск, 1990. С. 39-42; трактовка категорически неверна. Не будем говорить о том, что подобный взгляд унижает Набокова, ставя эпоху его творческой активности ниже эпохи детства. Укажем на другое.
Во-первых, постоянное возвращение - типично набоковский способ взаимодействия с временем, как это должно быть ясно из того, о чем только что говорилось. Во-вторых, детство трактуется не только Набоковым, но и другими писателями и мыслителями XX века как эпоха, в которой уже предзадан весь объем будущего жизненного содержания, «.так как первые детские впечатления определяют дальнейшую внутреннюю жизнь, то я попытаюсь записать возможно точнее все, что я могу припомнить из впечатлений того времени» -пишет Флоренский108. В третьих же, тема детства, а точнее именно детских воспоминаний стала для литературы XX века совершенно особой, выделенной на фоне других, темой, имеющей собственное значение, с ностальгическими мотивами никак не связанное. Если и говорить в связи с нею о ностальгии, то это будет ностальгия по совсем другой родине - по той «отчизне души», откуда является младенец, переступая порог земного бытия. «Другие берега» начинаются фразой, ориентированной на это, уже вошедшее в культурный обиход, значение: «Колыбель качается над бездной» (IV, 135). Детство, и в особенности раннее детство трактуется^ как эпоха, более всего приближенная к такому порогу. Обратившись к Андрею Белому и Вячеславу Иванову, мы будем иметь случай говорить о данной теме весьма и весьма подробно.
Козловская Н.В. Текстообразующие семантические поля «прошлое» и «настоящее» в идиостиле Набокова // Традиции в контексте русской культуры: Сб. Статей и материалов. Ч. 2. Череповец, 1993. С. 89-93; Мельникова О.Г. Человек в романах Набокова // Проблема сознания и поведения человека в отечственной литературе. Мурманск, 1995. С. 46.
108
Флоренский П.А. Детям моим. Воспоминанья прошлых дней. С. 672.
Заключение научной работыдиссертация на тему "Романы В. В. Набокова в контексте русской автобиографической прозы и поэзии"
Заключение
Нина Берберова сказала о Набокове: «Огромный, зрелый, сложный современный писатель, <.> огромный русский писатель, как Феникс, родился из огня и пепла революции и изгнания. Наше существование отныне получало смысл. Все мое поколение было оправдано»1. Эти слова можно трактовать по-разному. Вероятнее всего, в нее был вложен самый прямой смысл: из всей русской эмиграции именно Набокову удалось занять положение, равное его духовному достоинству. Но в словах Берберовой прочитывается и другое. Через Набокова духовное достояние всей русской эмиграции (то есть сохраненной ею русской культуры, какой она сложилась к началу XX века) оказалось сохраненным к середине столетия, и далее - ко второй его половине. Набоков явился даже не «хранителем» ценностей. Пользуясь его же метафорой, можно сказать, что он сумел переправить их на другой берег - на берег иной эпохи и иной, западной, англоязычной культуры.
Набоков резко индивидуален, и проделанный им творческий путь есть путь индивидуальный. Любая форма коллективизма, включая коллективизм духовный, была ему глубоко чужда. И все же мы можем утверждать, что его личный путь не был только путем одного человека.
Объединив проблемы автобиографической прозы и поэзии таких разных писателей, как Андрей Белый, Вячеслав Иванов, Бунин и Набоков, в рамках одного исследования, мы хотели указать на некий особый тип общности. Речь идет не об общности литературного направления: если Белого и Иванова объединяет система ценностей, выработанная символизмом, то ни Бунин, ни Набоков никак не могут быть названы символистами. Речь идет и не о литературной преемственности,
1 Берберова Н. Курсив мой. Автобиография. М., 1996. С.
371. не о литературных заимствованиях. Множество параллелей, отмеченных в этой работе, возникло не в результате знакомства того или иного автора с тем или иным текстом, не в результате прямого влияния. Речь идет о некоем особом типе духовной жизни, выработанном русской культурой к началу XX века.
Русский XIX век много занимался проблемой типа, понимая под ним характер, складывающийся в результате определенных - прежде всего социальных - обстоятельств. Нас же интересует не социальный срез, а та типическая, типологическая общность, которая определяется духовной направленностью, складывающей в единый вектор творческие усилия несхожих между собой людей. Эта общность и объединяет всех тех, о ком мы говорили здесь сколько-нибудь подробно: Флоренского, Карсавина, Успенского, а также писателей и поэтов, которым были посвящены отдельные монографические главы. Перечисленными именами эта общность не исчерпывается - но творческие усилия этих людей достаточно выразительно характеризуют интересующий нас тип духовной жизни.
На протяжении всей работы мы возвращались к Пушкину, отмечая точки соприкосновения и родства, которые соединяют с ним тот род духовной деятельности, который мы старались описать. Заметим теперь, что, как бы ни были существенны эти точки соприкосновения, сам Пушкин безусловно принадлежит к совершенно иной духовной общности. Прежде всего потому, что проблема личного «я», какой она сложилась к началу XX столетия, не занимала мыслителей и поэтов золотого века. С каким бы усложненным изяществоим ни развивалась жизнь лирического ego в поэзии пушкинской поры, она не бередила психических глубин личности, инуитивное единство которой никогда не ставилось под сомнение.
Граница между психическим и словесным, психическим и умственным была прорвана именно к началу XX века - тогда-то и встали проблемы множественного «я», которое нуждается в собирании и единстве, причем в таком единстве, которое не закрыло бы ему возможностей сообщения с всевозможными формами собственного инобытия. Именно решение этих проблем определило тот тип автобиографического художественного творчества, которому было посвящено наше исследование. Оно же определило возникновение того типа воспоминания - собирания и воскресения личности - о котором мы говорили.
Познание собственного «я» так же абсолютно просто (его чувствует каждый), как и бесконечно сложно (любая попытка его «поймать» ведет к его неизбежному ускользанию). Б.Вышеславцев в книге «Вечное в русской философии» говорил, что путь к познанию Бога лежит через познание своего «я»: он так же прост и одновременно так же сложен.
Поэтому описанная здесь форма духовной деятельности осуществляет особый тип религиозности - не конфессиональной, а личной, не предопределяемой «общим богословием», которое отрицал Набоков, а освобождающей чудесный смысл бытия, «настоящий смысл сущего, этой пронзительной фразы, очищенной от странных, сонных, маскарадных толкований» (IV, 441). Этот тип религиозности и был тем преодолением индивидуализма, которого так жаждал, так чаял XX век.
В рамках такой духовной деятельности путь от реального к реальнейшему, намеченный русским сиволизмом, дополнялся (не отменяясь) возвратным движением - от реальнейшего к реальному. В конце жизни Вячеслав Иванов создал «Римский дневник» - стихотворный цикл, который построен как дневник духовной жизни. Здесь он подводил итоги своему творчеству, сюда ввел основные его мотивы. Приведем одно из финальных стихотворений этого цикла, которое отчетливо разворачивает оба движения в их неразъемлемости: Вы, чьи резец, палитра, лира, Согласных муз одна семья, Вы нас уводите от мира В соседство инобытия.
И чем зеркальней отражает Кристалл искусства лик земной, Тем явственней нас поражает В нем жизнь иная, свет иной.
И про себя даемся диву, Что не заметили досель,
Как ветерок ласкает ниву
И зелена под снегом ель2. Абсолютно прозрачное, простое для понимания стихотворение целиком построено на культурных реминисценциях: из Гете, о
Баратынского, Лермонтова, Пушкина. . Пейзажная зарисовка в последней строфе отсылает к простым осязаемым реалиям (нива, колеблемая ветром, ель, занесенная снегом) - и она же является поэтической парафразой (Лермонтов: «Когда волнуется желтеющая нива / И свежий лес шумит при звуке ветерка.»; Пушкин: «И ель сквозь иней зеленеет.»). Такой тип построения текста в высшей степени характерен и для Набокова.
Итог и назначение искусства, по Иванову, - открывать путь к реальнейшему, но и возвращать реальное, «заметить» которое можно через магический кристалл поэзии. Поэзия, таким образом, оказывается «связующим» между этими двумя измерениями мира, выполняя то самое назначение, которое указано этимологическим смыслом слова «религия».
Набоковская система зеркал и взаимоотражений направлена на то, чтобы увидеть «подлинный» реальный земной мир через единственно предъявляющую его призму: через отраженный словом свет инобытия, которое Набоков называл «потусторонностью».
И еще одно заключительное замечание. Многие черты поэтики Набокова, а также и других авторов, о которых здесь шла речь, давно уже принято описывать через соотношение автора, повествователя (рассказчика) и героя - то есть через соотношение нескольких повествовательных инстанций, нескольких уровней, взаимодействующих в рамках одного и того же текста. Мы, разумеется, употребляли эти привычные термины: автор, повествователь, герой - но сознательно старались избегать описания текста через такую структуру. Обратим внимание на то, что ее разработка в филологии шла более или менее синхронно тому, как Набоков усложнял свои художественные эксперименты над нею же. Но то, что в филологическом анализе выступало в качестве инструмента описания чисто словесной реальности, для Набокова, как нам
Иванов В. Стихотворения, Поэмы. Трагедия. С. 205.
См. комментарий Р.Е.Памирчего - Там же. С. 358. кажется, имело экзистенциальный смысл. Последний не исключает попутных решений филологических задач в рамках собственных текстов - но такими задачами никак не исчерпывается. Изощренная структура набоковского текста, описанная как чисто текстовая реальность, - лишь великолепный фрагмент той духовной деятельности, которая разворачивалась в пространстве самой жизни, заставляя автора вновь и вновь искать свое «утраченное» в собственных произведениях «я», находить его и вновь предавать инобытию. Этому типу духовной деятельности и была посвящена наша работа.